Книги

Жестокость. История насилия в культуре и судьбах человечества

22
18
20
22
24
26
28
30

Тезис о том, что жестокость является следствием самовоспитания, может вызвать сильное раздражение. Он противоречит идее изначального насилия, заложенной в человеке, а также – и это главное в книге – представляет последнее как сомнительный результат культурного прогресса. Впервые в своей истории абстракция под названием «человечество» установила и организовала власть и насилие в больших масштабах и на длительный срок в форме мировых «высокоразвитых культур». Их артефакты и культурные техники господства указывают на механизмы, которые Энафф считает характерными для культурного, владеющего техникой и языком, жестокого животного, то есть для человека. Неслучайно немецкий философ и теоретик культуры Вальтер Беньямин, которому были одинаково чужды классическая идея прогресса и ее биологическое дополнение – стандартная теория эволюции, обратил внимание на этот варварский аспект культуры. «Варварство» всегда проявляется там, где дело идет о триумфе и господстве:

Любой побеждавший до сего дня – среди марширующих в триумфальном шествии, в котором господствующие сегодня попирают лежащих сегодня на земле. Согласно давнему и ненарушаемому обычаю, добычу тоже несут в триумфальном шествии. Добычу именуют культурными ценностями. […] Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства[22].

Жестокость – это тот момент, когда другой становится добычей и вместе с тем демонстрационным образцом, фетишем абсолютной власти или даже полного подчинения. В этом контексте нельзя не отметить, что западная культура охотно открывала искусственную жестокость в иных, восточных культурах – одно из положений критического дискурса об ориентализме, разработанного американским литературоведом Эдвардом Вади Саидом[23]. Мы находим соответствующие примеры в «Лекциях по философии истории»[24] Гегеля (который, в числе прочего, ссылается на Геродота), в уже упомянутом романе Флобера и в работе австрийского и британского писателя Элиаса Канетти «Масса и власть»[25]. Когда Канетти обращается к образу ничем не ограниченного властителя, он говорит в основном о мусульманских правителях. Это может быть связано с известной потребностью в пространственно-временном отчуждении, которое открывает возможности для рефлексии, делая понятным свое через взгляд на чужое. Так, Канетти последовательно избегает любых упоминаний о европейских диктаторах XX века и тем не менее предполагает, что его выводы об иных культурных мирах могут быть применены и к его собственному. В то же время вторая часть исследования Канетти, посвященная власти и правителю, вызывает у нас тревожное ощущение из-за характерного ориентализма, который всегда находит утонченное насилие в других культурах, не замечая его в своей собственной (см. главу 5).

IV. Психологические парадоксы

Мнение о том, что культурный человек особенно склонен к жестокости, является проблемой для психологии, политическим вызовом и серьезным теоретическим испытанием. В этой связи следует упомянуть комплексное междисциплинарное исследование психолога Оксфордского университета Кэтлин Тейлор, которая в разделе об аргентинских desaparecidos («пропавших без вести») сухо замечает: «Люди пугающе изобретательны, когда дело доходит до избиения и убийства других людей»[26].

Показательны статистические данные об актах насилия, приводимые Тейлор со ссылкой на Справочник по насилию США за 2005 год[27]. Согласно им, 65,3 % зарегистрированных актов насилия совершаются мужчинами против мужчин, 22,7 % – мужчинами против женщин, 9,6 % – женщинами против мужчин и 2,4 % – женщинами против женщин. Таким образом, насильственные действия, совершенные женщинами, составляют немногим более 10 %, тогда как сопоставимые насильственные преступления, совершенные мужчинами, – около 90 %. Если учесть, что с 1976 по 2003 год в среднем 76,5 % насильственных действий совершалось мужчинами против мужчин и 12,3 % – мужчинами против женщин, то можно отметить рост насилия в отношении женщин и снижение насилия в отношении мужчин[28].

С этим выводом мы включаемся в социально-политическую дискуссию, касающуюся главным образом позиции женщины в обществе. Официальная статистика, которой пользуется Тейлор, относится исключительно к юридически установленным актам насилия. Она также показывает степень чувствительности либеральных постмодернистских обществ, в которых все чаще положительно воспринимается и санкционируется систематическое применение насилия. При этом статистика не учитывает данные по бытовому насилию, которое не наказывается (или не подлежит наказанию) по закону.

У жестокости два лица, субъективное и объективное, в ней соединяются чаще всего возвышенное и скрытое намерение и грубая реальность – физически и психологически травмированный человек. Помимо этого, следует различать дискурсы жестокости и часто замалчиваемое преднамеренное насилие.

Статистика подталкивает к общему выводу или, выражаясь более осторожно, к гипотезе о существовании специфической мужской предрасположенности к жестокости. Естественным образом возникает вопрос: является ли такая предрасположенность универсальной и биологически обусловленной или она представляет собой следствие определенной социокультурной организации власти, в рамках которой мужчины обладают привилегией/монополией на осуществление преднамеренного насилия?

Вывод Тейлор, несомненно, имеет отношение и к дискурсивной истории жестокости. Не случайно почти все теоретики, отдающие должное жестокости как творческой силе, являются гинофобами[29]. По их мнению, женщины не являются в полной мере людьми, потому что они не способны на открытую жестокость, а скорее совершают ее тайно, используя ее как психологический трюк, как злую интригу против мужчины или соперницы. Таким образом, в этих дискурсах в принципе существует возможность позитивного определения мужской идентичности через способность к холодному насилию, как, например, у немецкого мыслителя Эрнста Юнгера с его идеей рабочего – воина нового технического мира (см. главу 3). В таком случае конституирование идентичности фактически происходит путем различения и исключения – через негативное отделение от якобы слабой женщины. Кэтлин Тейлор считает, что утверждение о наличии столь сильной связи проблематично ввиду огромного множества точек зрения на этот феномен[30]. Она пытается учесть эту сложность, объединяя выводы биологов и исследователей мозга с наработками представителей гуманитарных наук, в частности историков культуры, и намеренно упуская из виду напряжение, которое возникает между универсализирующей, аисторической биологической антропологией и психоаналитически фундированным культурно-историческим подходом.

Кэтлин Тейлор выдвигает три значимых тезиса. Первый тезис заключается в том, что, в отличие от воровства или мошенничества, которые мы, понятно, осуждаем, жестокость имеет моральный вес, которому трудно противостоять, даже если мы реагируем на это с отвращением[31]. По мнению Тейлор, жестокость является воплощением всего человеческого зла, с которым, разумеется, едва ли возможно справиться; при этом с дискурсивной точки зрения cтатус чрезмерного насилия всегда является спорным[32]. Второй тезис подчеркивает стратегический и рациональный характер мучительной расправы. Ссылаясь на исследование британского историка Лоуренса Риса об «окончательном решении» еврейского вопроса национал-социалистами[33], исследовательница пишет: «Преступники точно знают, что они делают»[34]. Тейлор рассматривает этот вопрос в общем плане, заявляя, что по большому счету жестокость совершается не безумцами или «прирожденными» злодеями. Жестокость, говорит она, рациональна, в ее основе лежит расчет. В момент совершения злодеяния преступник видит выгоду в том, чтобы мучить другого[35]. В определенной ситуации каждый из нас может оказаться на месте этого преступника[36]. Третий тезис касается идеи, которая также играет ключевую роль в размышлениях американского философа Джудит Батлер о языке ненависти (hate speech)[37]. Если в теории речевых актов речь анализируется как форма действия или в связи с действием, то, очевидно, речевую агрессию наряду с физической следует рассматривать как насильственный акт. Тейлор цитирует стихотворение Генриха Гейне, где лирический герой был бы счастлив увидеть политического противника повешенным на дереве:

Я человек самого мирного склада. Вот чего я хотел бы: скромная хижина, соломенная кровля, но хорошая постель, хорошая пища, очень свежие молоко и масло, перед окном цветы, перед дверью несколько прекрасных деревьев, и, если Господь захочет вполне осчастливить меня, он пошлет мне радость – на этих деревьях будут повешены этак шесть или семь моих врагов. Сердечно растроганный, я прощу им перед их смертью все обиды, которые они мне нанесли при жизни. Да, надо прощать врагам своим, но только после того, как их повесят[38].

Я не мстителен – я очень хотел бы любить своих врагов; но я не могу их полюбить, пока не отомщу, – только тогда открывается для них мое сердце. Пока человек не отомстил, в сердце его все еще сохраняется горечь[39].

Эти цитаты из гейновских «Мыслей, заметок, импровизаций» демонстрируют потрясающую самоиронию и юмор. В этом отношении поэт представляет альтернативу всем тем запрещающим механизмам, которые в наше время действуют под маркой политкорректности, направленным на борьбу с агрессивными словами и фразами и тем самым создающим иллюзию отстранения от мира. Подобный нелиберальный и наивный подход имеет целью обособление другого, которому предписывается, как он должен говорить, что не только само по себе является агрессивной реакцией, но и исключает символическую переработку и рефлексию. Напротив, радость Гейне возникает потому, что недопустимое действие замещается языковым реагированием, фантазией о насилии. Его подход разительно отличается от первого, поскольку, признавая собственную склонность к жестокости, лирическое Я сублимирует ее в литературном образе и тем самым в значительной степени затормаживает ненависть.

Иначе дело обстоит, например, с лишенной какой-либо иронии речевой агрессией в отношении иммигрантов. С точки зрения анализа дискурса, как его понимает Мишель Фуко, это означает, что те преимущественно нехудожественные дискурсы, которые с риторическим блеском пропагандируют насилие и жестокость, сами потенциально являются элементами языка ненависти[40]. Они формируются в том числе за счет исключения всех тех слабых духом людей, которые, по Бенну, не хотят признавать реальность насилия. Такая революционная пьеса, как «Высшая мера» Бертольта Брехта, поддерживающая безжалостное уничтожение предателей[41], также должна рассматриваться в логической связи со всеми теми мерами, которые были приняты на «московских процессах» (см. главу 9). По мнению немецкого культуролога и филолога Евы Хорн, эту «танатологию» можно выразить словами Брехта:

Мы ничем не можем вам помочь.Только напутствиеМы можем дать вам:Умирайте, но учитесь.Учитесь тому, что не есть ложь[42].

V. Рационализация

Кэтлин Тейлор, психолога с естественно-научной подготовкой, интересуют прежде всего мотивы, стоящие за жестокостью, и в меньшей степени дискурсивные практики, придающие ей правдоподобие и легитимность. Она понимает жестокость как «насилие в квадрате», причины которого варьируются от дегуманизации другого, его социального уничтожения, негативных и агрессивных образов людей из других культур до социального остракизма, желания исключить другого/других из собственной группы. Во всех этих мотивах центральное значение для Тейлор имеет коллективный момент. В этой связи она также подчеркивает значение инаковости для понимания динамики нарастания, которая делает жестокость формой насилия в квадрате[43].

Инаковость важна, поскольку порождает превосходство просто за счет унижения другого; при этом собственный статус сильного человека поднимается до такой степени, что, кажется, теперь для него возможно беспрепятственное применение насилия. В этом отношении, по мнению Тейлор, акт агрессии непроизвольно подтверждает переоценку собственной значимости[44]. В частности, важность статуса, чести, достоинства и превосходства при конструировании образа другого/других существенно возрастает во время кризиса. В такой ситуации запускаются определенные формы радикального насилия, для которого характерен квадратичный, экспоненциальный рост. Согласно Кэтлин Тейлор, психологическая ловушка заключается в том, что другие всегда воспринимаются как угроза. Они – зло, с которым нужно бороться, и это оправдывает мобилизацию нашей готовности к применению насилия.

Чем, спрашивает Тейлор, привлекательны Медея и Орест? Тем, что их мотивы – честь и месть – понятны в контексте кризиса, даже если их поступки как таковые не могут быть оправданны. Чужая культура и любимый мужчина отказываются принять Медею – на это оскорбление она реагирует радикальным актом убийства. Для нас она по-прежнему остается примером трагической идентификации: обстоятельства вынудили ее убить своих детей, чтобы наказать мужа. К этой интерпретации можно добавить, что поступок Медеи представляет собой антипатриархальное выступление, которого не ожидают от женщин в мире, где управляют мужчины. Когда месть и возмездие за нанесенную обиду включают момент усиления, они приближаются к жестокости. Не случайно говорят, что человек жестоко мстит тому, кто его обидел и причинил ему боль. При этом едва ли имеет значение, является эта травма реальной или только воображаемой.

Шаткую логику, на которой основывается враждебное отношение к другим, Тейлор, ссылаясь на исследование религиоведа Дэвида Франкфуртера[45], описывает следующим образом: