Я протянул письмо Христиану Георгиевичу. Не раздеваясь, он уселся поближе к лампе и углубился в чтение.
— Что же осталось в пуще? — спросил я у Крячко.
— Пеньки. Они ведь, немцы то есть, брали только баланы,[9] все прочее оставалось. Хламу на лесосеках — ни пройти ни проехать. Спешили, им не до уборки. По узкоколейкам гнали, по воде. Ну, потом меня на консервную фабрику работать перевели, совсем я ослабел в лесу. Кормили по-научному, лишь бы ноги тащил. А с июля и того хужее: ихние командиры велели солдатам доставать продовольствие на месте. Чего же на месте? Опять зубра да оленя. Перед зарей каждый божий день, слышим, лопочут, винтовки разбирают. И в лес, продовольствие доставать. Ваш знакомый ходит, руки ломает, белый с лица сделается, а что он может? Сила, на чьей стороне?..
Шапошников кончил читать. И решительно сказал:
— Поеду в город. Надо что-то делать!
— Выходит, к Деникину на поклон?
— Антону Ивановичу, генералу Деникину, сейчас не до Кубани, — сказал Крячко. — Воевать Советы пошел. С песнями. Каждый пятый — офицер, вот так. А на Кубани рада оставлена, к ним и надоть по этому делу.
— Так тому и быть. Поеду. А ты, Федор Иванович, оставайся у нас, помогать будешь. В стражу запишем.
— Нельзя, Христиан, детишки оголодают без меня. Да и соскучился я по земле, вот как соскучился — силы нету! Взялся на той неделе за косу, сена корове накосить, так, веришь ли, заплакал. Отвык от косы. Сижу и плачу. Убивать наловчился за войну, а дело отцовское забыл. Вы уж сами тут, кто помоложе. А я хлебушком займусь. Голод в России. Кому землей-то заниматься?
Краем глаза я следил за Данутой. Она ходила по комнате и… собиралась! Слова Федора Ивановича об Улагае, уехавшем на фронт, послужили для нее пропуском в Псебай. Опасность отступила. Дануту ждал огород, который прокормит семью даже в голодную пору. Корова, за которой трудно ухаживать моим старикам. Наконец, Мишанька, которому семь — время подготовки в школу.
Здесь он проходит совсем другую школу — возмужания, если так можно говорить о мальчике его возраста. У него есть закадычный друг — жеребенок Казбич от Куницы; гоняются целыми днями, даже отдыхают на траве рядышком, и ревнивая Куница с одинаковой лаской обнюхивает обоих и даже облизывает. Мишанька ловит мамину лошадь, подводит ее к толстому бревну, вскакивает на спину норовистой, но с мальчиком удивительно спокойной Куницы, и без седла, откинувшись корпусом — по-казацки — назад, несется вскачь, а жеребенок с тонким ржанием бросается вдогонку…
И все-таки скоро школа, нужно бабушкино внимание, нужны сверстники — всего этого Мишаньке не хватает на суровом кордоне. Я понял Дануту. У нее все взвешено и продумано.
— Когда едем? — спрашиваю ее и встречаю благодарящий взгляд.
Да, конечно, вместе. Одну ее в такую дальнюю дорогу отпустить нельзя.
— Завтра. Если ты сможешь.
— Я с вами. — Христиан Георгиевич подымается и скидывает, наконец, куртку. — И Федор Иванович поедет. Так-то гурьбой будет спокойней. За старшего оставим тут Кожевникова. Алексей Власович тем временем хотел на Умпырь податься, посмотреть, как там и что. Вот Гузерипль только… — Он смотрел на меня.
— Поеду туда из Псебая, — сказал я. — Действительно, пора проведать Никотиных.
— А Новороссийск у белых, — сказал Крячко. — Его превосходительство генерал Покровский, сказывали, резню там устроил перед тем, как за Деникиным податься. В газете было пропечатано про банкет, где он, генерал то есть, держал речь об том, что все они, кто стрелял красных, уже вошли в историю, терять им вроде нечего.
— А насчет Таманской армии?
— Известно. Через горы пошла, к Туапсе, там отбросила заслоны белых грузинов, пробилась в Белореченск, потом вроде Майкоп взяла, но ее выбили, и кто живой остался, тот к востоку ушел. Только мало кто ушел. Тиф у них.