— Бац!
И Тузенбах корчится в предсмертной конвульсии.
В журнале «Театр» критик проиронизировал: «Репетируют смерть».
А на фронте случалось подумать: «Если случится, — то как — сразу или с мученьем?»
Да, забыл. Происходит это все как бы в казарме — койки под байковыми одеялами, умывальники-гвоздики… Полк на постое в городке.
Казарма вспомнилась — довоенная, нескончаемая, бессрочная.
Вдруг постарел. Это случилось позавчера. Но я даже сразу и не заметил. А сегодня вижу — да.
Неловко в таком виде быть среди людей. Если можно, не приходите без предупреждения. Чтобы я успел сделать вид человека, который еще. И хорошо бы больше не работать. Пришлось бы работать, делая вид. Давно, по правде сказать, это началось уже. В войну еще.
Умер Яша, святой человек. Легко умер, ночью. Моложе меня.
Умер Камил Икрамов. Но — сделав главное в своей жизни, опубликовав повесть об отце, секретаре ЦК Узбекистана, погибшем в лагерях. (Да он и сам, Камил. Сначала сидел на коленях у Сталина, потом тоже в лагерях.)
Умер любимый народом, блистательный, закомплексованный Андрюша Миронов.
Умер Даль.
Умер Высоцкий!
Сколько их уже, прекрасных, моложе меня…
«Что это у тебя пьесы какие-то сиротские?» Смотрю — правда, эти — из детдома, та — тоже, у тех неладно с родителями. Просто это больше знакомо. Отсюда у многих потянулась на всю жизнь неуверенность в себе и какая-то прорывающаяся неврастения.
Кстати, и непонимание ничего про это, почти у всех тогда мальчишек. В госпитале медсестра спрашивала: «Так сладкого и не знал?» Многих могли так спросить. А после войны жизнь, как теперь говорят, «за чертой бедности», без прописки в получердаках и полуподвалах и борьба с космополитизмом… Вот откуда и стыды за все, что сделано наспех, от усталости, каждый поступок — в ту секунду, когда еще и не подумалось: не надо, зачем! И каждое утро теперь — воспоминания об этих стыдах, кругами, от одного к другому.
— Алеша, ты видел, какой я вчера был?
Младший мой, с запинкой:
— Да…
— Ты никогда не будешь такой?