Здесь я жил, когда молодость уже прошла! И война была давно позади! Так, значит, с тех пор и еще одна жизнь прошла? Когда я уже мог быть счастливым?.. И не стал.
Я пошел в город и в кассе аэрофлота купил билет обратно домой.
Из небытия выходят в свет пьесы, фильмы, повести «новой волны» — об одиноких, смятых жизнью людях.
Вампилов, Петрушевская, Галин, Соколова, Разумовская, Миндадзе, Каледин, Войнович, и Владимов, и Аксенов, и, надеюсь, многие другие.
Интеллигенция постепенно перестает быть прослойкой. Неприязненное отношение к ней верхов сменяется опасливым. Без нее, оказывается, не обойтись.
Эфрос болел терзаниями этой прослойки издавна. Розовские мальчики первых его спектаклей стали больной совестью времени. Их глазами многие увидели уродливым то, к чему за долгие годы притерпелись. Эти мальчики были и цельней и сложней многих упорядоченных послушанием взрослых. Они были интеллигентны.
У Эфроса Отелло в спектакле — в очках.
— Ну и что, что черный, — говорил он, — Поль Робсон тоже негр. Ну и что же, что военный, Вершинин в «Трех сестрах» тоже военный. Но ведь интеллигент! А Отелло и военачальник к тому же. Значит, не машет шашкой, а сидит за военными картами.
Интеллигентность была для него едва ли не главным достоинством человека. В телефильме «Несколько слов в честь господина де Мольера» интеллигент — Мольер. И еще один интеллигент — тушильщик свечей, преданный слуга его — Бутон. Обе роли играл необузданный интеллигент Любимов.
И Мольеру, и Бутону невыносимо, когда
Эфрос, человек редкого дара, был заражен свойствами души интеллигента — жаждой работы и чужеродностью людям, управляющим театральными делами. Однако они сумели вовлечь его в поспешное осуществление своих планов и подвергли тяжким испытаниям. Это, думается, в конце концов и стоило ему жизни. Впрочем, тайна дара укрыта от нас тайной человеческой натуры.
В сложностях и тупиках своего труда люди театра не раз будут возвращаться памятью к его имени.
До войны, в армии, нас водили из казармы в баню, кажется, раз в две-три недели. Там, в банном непроглядном пару, надо было торопиться, потому что очереди ожидало следующее подразделение. А в войну нас водили в баню только на переформировке, раза три-четыре в год. Все остальное время мы были одетые, точнее сказать — в форме.
И вот. Уже после демобилизации мы с женой оказались на пляжном берегу речки, где загорали знакомые люди.
И надо было раздеться. Но чувствую — это невозможно, это стыдно. Потому что долгие, долгие годы я не представлял, каким окажусь перед знакомыми людьми —
Бог мой, зачем обрек меня жить так долго? Не такой уже иссушенный, лежу на тахте — «лежанке», называю ее. И подняться с нее неохота. И плевать мне на то, какой я стал. Только вот по-прежнему по разнообразным поводам то и дело стесняюсь, все равно как будто в солдатской форме хожу.
Еще в школе мне стала представляться такая картина: покрытая снегом деревня, изба, за окном валит снег. Я учитель…
Окончив школу, я купил билет на имевшиеся в наличии семнадцать рублей, хватило до станции Уваровка. Оттуда меня направили учителем в деревню Вешки.
Деревня стоит непосредственно на земле, воды земли омывают ее реками и речками, травы и деревья растут из нее в самые страшные времена. Небо смотрит на деревню пристально, как никогда не смотрит на города, оно словно тщится искупить свою вину за неполадки в погоде. Осень, зима, весна и лето здесь значат больше, чем в городе. К переменам погод в деревне приглядываются деловито, но вместе с тем принимают в душу вкрадчивую их прелесть.
В школе, к сожалению, я сразу попал в конфликтную обстановку. Завуч за бутылкой водки открыл мне глаза на директора школы. Однако потом директор за чашкой чая открыл мне глаза на завуча. Как заразительна суетность, изощренная зависть, обезумевшая мелочность — это как болезнь, заразиться может любой. Ощущение единственности жизни незаразительно, как здоровье.