— Бирюлина корова! — проговорил он как бы про себя, — ишь, отъелся на острожном чистяке![1] Рад, что к разговенью двенадцать поросят принесет.
Толстяк наконец рассердился.
— Да ты что за птица такая? — вскричал он вдруг, раскрасневшись.
— То и есть, что птица!
— Какая?
— Такая.
— Какая такая?
— Да уж одно слово такая.
— Да какая?
Оба впились глазами друг в друга. Толстяк ждал ответа и сжал кулаки, как будто хотел тотчас же кинуться в драку. Я и вправду думал, что будет драка. Для меня всё это было ново, и я смотрел с любопытством. Но впоследствии я узнал, что все подобные сцены были чрезвычайно невинны и разыгрывались, как в комедии, для всеобщего удовольствия; до драки же никогда почти не доходило. Все это было довольно характерно и изображало нравы острога.
Высокий арестант стоял спокойно и величаво. Он чувствовал, что на него смотрят и ждут, осрамится ли он или нет своим ответом; что надо было поддержать себя, доказать, что он действительно птица, и показать, какая именно птица. С невыразимым презрением скосил он глаза на своего противника, стараясь, для большей обиды, посмотреть на него как-то через плечо, сверху вниз, как будто он разглядывал его как букашку, и медленно и внятно произнес:
— Каган!..
То есть что он птица каган. Громкий залп хохота приветствовал находчивость арестанта.
— Подлец ты, а не каган! — заревел толстяк, почувствовав, что срезался на всех пунктах, и дойдя до крайнего бешенства.
Но только что ссора стала серьезною, молодцов немедленно осадили.
— Что загалдели! — закричала на них вся казарма.
— Да вы лучше подеритесь, чем горло-то драть! — прокричал кто-то из-за угла.
— Да, держи, подерутся! — раздалось в ответ. — У нас народ бойкий, задорный; семеро одного не боимся…
— Да и оба хороши! Один за фунт хлеба в острог пришел, а другой — крыночная блудница, у бабы простокишу поел, за то и кнута хватил.
— Ну-ну-ну! полно вам, — закричал инвалид, проживавший для порядка в казарме и поэтому спавший в углу на особой койке.