Книги

Записки из Мертвого дома

22
18
20
22
24
26
28
30

— А не ходи в карантин, не пей шпунтов, не играй на белендрясе, так что я не успел, братцы, настоящим образом в Москве разбогатеть А оченно, оченно, оченно того хотел, чтоб богатым быть. И уж так мне этого хотелось, что и не знаю, как и сказать.

Многие рассмеялись. Скуратов был, очевидно, из добровольных весельчаков, или, лучше, шутов, которые как будто ставили себе в обязанность развеселять своих угрюмых товарищей и, разумеется, ровно ничего, кроме брани, за это не получали. Он принадлежал к особенному и замечательному типу, о котором мне, может быть, еще придется поговорить.

— Да тебя и теперь вместо соболя бить можно, — заметил Лука Кузьмич. — Ишь, одной одежи рублей на сто будет.

На Скуратове был самый ветхий, самый заношенный тулупишка, на котором со всех сторон торчали заплаты. Он довольно равнодушно, но внимательно осмотрел его с верху донизу.

— Голова зато дорого стоит, братцы, голова! — отвечал он. — Как и с Москвой прощался, тем и утешен был, что голова со мной вместе пойдет. Прощай, Москва, спасибо за баню, за вольный дух, славно исполосовали! А на тулуп нечего тебе, милый человек, смотреть…

— Небось на твою голову смотреть?

— Да и голова-то у него не своя, а подаянная, — опять ввязался Лука. — Ее ему в Тюмени Христа ради подали, как с партией проходил.

— Что ж ты, Скуратов, небось мастерство имел?

— Како мастерство! Поводырь был, гаргосов водил, у них голыши таскал, — заметил один из нахмуренных, — вот и всё его мастерство.

— Я девствительно пробовал было сапоги тачать, — отвечал Скуратов, совершенно не заметив колкого замечания. — Всего одну пару и стачал.

— Что ж, покупали?

— Да, нарвался такой, что, видно, бога не боялся, отца-мать не почитал; наказал его господь, — купил.

Все вокруг Скуратова так и покатились со смеху.

— Да потом еще раз работал, уже здесь, — продолжал с чрезвычайным хладнокровием Скуратов, — Степану Федорычу Поморцеву, поручику, головки приставлял.

— Что ж он, доволен был?

— Нет, братцы, недоволен. На тысячу лет обругал да еще коленком напинал меня сзади. Оченно уж рассердился. Эх, солгала моя жизнь, солгала каторжная!

Погодя того немножко, Ак-кулинин муж на двор… —

неожиданно залился он снова и пустился притопывать вприпрыжку ногами.

— Ишь, безобразный человек! — проворчал шедший подле меня хохол, с злобным презрением скосив на него глаза.

— Бесполезный человек! — заметил другой окончательным и серьезным тоном.

Я решительно не понимал, за что на Скуратова сердятся, да и вообще — почему все веселые, как уже успел я заметить в эти первые дни, как будто находились в некотором презрении? Гнев хохла и других я относил к личностям. Но это были не личности, а гнев за то, что в Скуратове не было выдержки, не было строгого напускного вида собственного достоинства, которым заражена была вся каторга до педантства, — одним словом, за то, что он был, по их же выражению, «бесполезный» человек. Однако на веселых не на всех сердились и не всех так третировали, как Скуратова и других, ему подобных. Кто как с собой позволял обходиться: человек добродушный и без затей тотчас же подвергался унижению. Это меня даже поразило. Но были и из веселых, которые умели и любили огрызнуться и спуску никому не давали: тех принуждены были уважать. Тут же, в этой же кучке людей, был один из таких зубастых, а в сущности развеселый и премилейший человек, но которого с этой стороны я узнал уже после, видный и рослый парень, с большой бородавкой на щеке и с прекомическим выражением лица, впрочем довольно красивого и сметливого. Называли его пионером, потому что когда-то он служил в пионерах; теперь же находился в особом отделении. Про него мне еще придется говорить.