И ему не пришлось бы уйти.
Глава 1
Но только потому, что нет другого способа рассказать эту историю.
– Слишком жарко для физического труда, Лив, – жалуется Штерн, когда мы поднимаем огромную картину, которую я нарисовала за лето – морской пейзаж, небо, истекающее синевой в густо-зеленые волны, – с высокой стопки других картин, лежащих в сарае позади «О, Сюзанны». Голос моего лучшего друга хрипловатый и спокойный, совсем не такой, как в далеком детстве.
Он поднимает картину над головой, тогда как я наклоняюсь к пыльной земле и беру другую картину: черных дроздов в кронах пальм. Штерн и я замираем в сумраке сарая, нам не хочется выходить под солнце. Хлопковая материя топика прилипла к каждому квадратному дюйму моей кожи.
– Нам лучше выйти отсюда, – говорит Штерн, похлопывая по бетонному полу сарая кожаной подошвой сандалий «Найк». Поднимается облачко пыли. – Или мы умрем прямо здесь.
Штерн направляется к Джасперу, моему ржавому, старому, лягушино-зеленому «Капри»[2], названному так, потому что цветом тот напоминал Штерну болотных лягушек, которых он называл не иначе, как Джаспер.
Завтра мама и папа повезут меня (и Джаспера) обратно в школу, всю дорогу от моря до сверкающего озера. Они в последний раз соглашаются терпеть присутствие друг друга в ограниченном пространстве автомобильного салона ради меня. Потом они оставят нас (меня и Джаспера) на милость Мичигана, и я скрещу пальцы в надежде, что индейское лето[3] наступит до того, как все завалит снегом, а они самолетом вернутся домой, где стоит вечная жара. Мама позвонит, чтобы сообщить, что долетели они «благополучно». И не станет делиться подробностями того, что последует за моим отъездом: отец тоже отбудет (они решили, что этого не произойдет, пока я в доме), а перед этим они решат, кто что возьмет, и в гостиной будут громоздиться коробки, а на паркетном полу лежать полотнища пузырчатой упаковки, пузырьки которой я так любила схлопывать.
Они уже три месяца жили врозь, а неделей раньше оформили развод. Мама знает, что их развод для меня – большое горе. И пока старается обходить его стороной, уповая на то, что время – искусный лекарь таких открытых ран.
– Догоняй, Ливер! – кричит Штерн, замечая, что я отстаю.
– Надсмотрщик рабов, – бурчу я, выхожу из сарая спиной вперед, чтобы направиться к багажнику ржавого «Капри», стоящего на подъездной дорожке.
За окном я вижу папу, готовящего обед. Сквозь чистое стекло мука, которую он просеивает, выглядит мягко падающим снегом. До прошлой зимы я не знала, как выглядит снег. В Майами его не бывает. Штерн заставил меня связаться с ним по скайпу, когда снег пошел в первый раз, и поставить компьютер у окна так, чтобы он мог наблюдать за ним вместе со мной.
Наконец-то мы выбираемся из сарая. Укладываем обе картины в багажник, наши пальцы липкие от пота.
– Мило, – говорю я со вздохом. – Ладно. На том и остановимся? – И широко улыбаюсь, задираю верхнюю губу, пока не обнажаются десны.
Он показывает мне язык, вытирает руки о шорты и идет к сараю. Я следую за ним.
– Мы остановимся, когда закончим, – говорит он. И тут же останавливается, вздыхает. – Не могу поверить, что ты уже уезжаешь. – Что-то ищет в кармане шортов. – Между прочим, я кое-что для тебя сделал, чтобы ты вспоминала меня в долгие, долгие мичиганские вечера. – И протягивает мне си-ди с надписью «
Я беру си-ди в руку, театральным жестом прижимаю к груди.
– Вау! Какая честь, Эл Штерн, фортепьянный бог. Но я думаю, неужели недостаточно того, что я уже сто двадцать раз слышала, как ты сыграл каждое произведение под чутким маминым контролем?
Он улыбается.