И это было счастье, я не задавался вопросом — почему? Значит, верит, не поддался стадному чувству остался человеком.
Всех троих тут же и повымело из театра. Полежаева не хотел больше видеть Алексей Дмитриевич Попов. Гришу Гая изгнал генерал Паша́. Юффа спустя несколько дней был арестован. Это моя боль, хотя и нет на мне вины. А если и есть, то только та, что, прожив два года в одном с ним театре, я не узнал его, не помог, если моя помощь была ему нужна, а он оказался мне другом и защитой. Об этом не скажешь: слабой защитой. Нравственная, благородная защита — абсолютна.
Генерал Шатилов снова захотел остаться со мной наедине. Вновь расположение ко мне и добрый совет:
— Ты вот что: заболей! Да, заболей. Повремени, никуда не ходи. Знаешь, как у нас делается: шумим, орем, сами себя не слышим. Пусть утихомирится, а до того не ходи… Будут звонить из второго дома — не ходи, болен. Партбилет при тебе, вот и держись.
Второй дом НКО — это в военной партийной иерархии то ли райком, то ли горком-обком; исключив из партии, там уже отнимают билет.
Еще выше парткомиссия или партколлегия ГЛАВПУРа; там царил лицедей интеллигентного вида и речи, с породистым, но порочным лицом, полковник Леонов. Видел я его дважды: когда он исключал меня в апреле 1949 года и осенью 1955 года, когда Комиссия партийного контроля при ЦК, под председательством тов. Комарова, восстанавливала меня. Во второй раз он сидел, рядовой член КПК, помалкивал, не подавал и вида, что причастен к партийным репрессиям, хотя мог бы кое-что рассказать о том, чего никак не умел взять в толк старый коммунист, сам хлебнувший неправосудия Комаров: «За что же все-таки вас исключили?» — все недоумевал он.
11
До моего возвращения из театра дома трезвонил телефон.
Звонил Симонов: что на собрании? как решилось мое дело? не вернулся ли я? Волновался и Алексей Дмитриевич — и моей судьбой, и тем, как поведет себя его сын. Тревога нагнеталась; может быть, с той поры навсегда трудны стали для Вали телефонные звонки, вторжения чужих голосов, страстей и бед.
Заждалась мужа Нина Майорова; звонила бестактно: не пришел ли Александр Михайлович? — неужели все еще длится собрание? Да, видимо, идет, отвечала Валя, я места себе не нахожу… «Мне бы ваши заботы!» — откликнулась горькая ревнивица Нина.
Я еще досказывал Вале и матери о собрании, когда в который-то раз позвонил Алексей Дмитриевич и, услышав мой голос, объявил:
— Посылаю за тобой машину. Ничего не спрашиваю: жду.
Меня поразило подчеркнутое «ты» — братское, счастливое в этих обстоятельствах «ты» — и решительность тона: быть может, у него есть какие-то планы. Алексей Попов — человек чистой, доброй души, но в жесткой, случалось, и суровой оболочке, немногословный, правдивый, умевший взглядом, а то и рукопожатием сказать больше иного словоохотливого, а главное — прямее, честнее.
Я не знал, живут ли молодые Поповы с родителями на улице Щукина, стеснялся — если живут — неизбежной встречи с Андреем, только что сдавшим экзамен на партийную зрелость и дисциплинированность.
Алексей Дмитриевич увел меня к себе в кабинет, отделенный от прихожей дверью с непрозрачным, узорчатым стеклом в верхней половине.
Он ничего не знал. Не хотел звонить генералу Паше́ в театр, и Андрей не позвонил. Квартира Попова как-то притихла, будто беда стряслась здесь, а не на улице Дурова; у меня дома — дети, мама, которая не станет волноваться, уже потому хотя бы, что в любом случае
— Исключили? Исключили! Как они могут, за что?! Кто выступил?
Но я не успел рассказать.
— Молчи! Ничего не говори, все знаю, все представляю себе… Вот как, оказывается, дело ведется; а я ведь собрался подать заявление в партию. Со мной давно говорили, недавно Шатилов меня убедил, только я не успел написать. Знаешь, что я был когда-то в партии?
Я никогда не слыхал об этом. Оказывается, он вступил в партию большевиков в год революции сознательно и убежденно, а в 1919 году случилось так, что он отказался от какого-то казенного назначения, от должности, решив посвятить себя театру. Уехал в Ярославль и был исключен за «интеллигентщину» и «отрыв от парторганизации».