Книги

Законы войны

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы думаем, что несем в общину благо, но на самом деле несем беду. Да, мы предлагаем тракторы, предлагаем кредиты, предлагаем орошение – но тем самым мы разбиваем общину, которой люди живут здесь тысячу лет. Потому что если будет орошение – значит, не нужно будет столько людей, не нужны будут кяризы и мастера-кяризники, которые их делают. Много чего будет не нужно. И часть людей окажется лишней. Выброшенной из жизни. Ненужной.

А часть – разбогатеет. И станет худшими из угнетателей для бывших своих же…

Потом – потом, конечно, проблему можно будет решить. Ее почти решил шахиншах – открывая заводы, которые вбирали разорившихся крестьян, как дешевую рабочую силу. Если бы он сам не решил поиграть с агрессивным исламом, если бы не решил примерить на своего сына мантию двенадцатого, сокрытого имама Махди – может быть, и сейчас бы властвовал в Тегеране. Но сослагательного наклонения в истории не бывает.

А что будет здесь, в горах?

Согласно последним исследованиям, которым многие не поверили, во время крестьянских бунтов в России крестьяне первым делом шли грабить и жечь не дворянские и барские усадьбы, а хутора и отрубы. На которых жили бывшие свои, те, кто выделился из общины благодаря столыпинской реформе и стал благодаря казенным кредитам, которые в то время только начали выделяться, становиться все богаче и богаче. Правильно сказал Козимо Медичи – сказано, что мы должны прощать своих врагов, но нигде не сказано, что мы должны прощать своих бывших друзей. Те, кто вышел из общины десять лет назад, были более ненавистны крестьянскому миру, чем барин, который брал с них барщину и оброк последние сто лет.

А здесь – то же самое, только с отсрочкой в сто лет. Мусульманская община называется умма. Чаще всего это крестьянская община, в городе она распадается. Когда местные крестьяне так остро реагируют на слова проповедников о том, что нет никаких законов, кроме шариата, а любой правитель, правящий не по шариату, есть тагут, – так это потому, что они никогда в жизни не видели ничего хорошего ни от одного правителя. Это потому, что ни один закон никогда не был согласован с ними и не был принят в их интересах – они подозрительно относятся к любым законам. Для них полуграмотный мулла, вершащий правосудие по своему пониманию фикха [95], ближе и роднее закончившего полный курс юридического судьи именно потому, что мулла живет рядом с ними, он – один из них. Для них ислам прав потому, что запрещает брать любые проценты с денег, даваемых в долг, они просто не понимают, что мы даем им на куда лучших условиях и для того, чтобы они улучшили свою жизнь, провели воду и купили технику. Этот запрет лихвы – против ростовщиков, которые обирают их. И то, что мы считаем модернизацией, они считают грехом. Харамом.

Но большой ошибкой будет считать афганца кем-то вроде народа-богоносца, как сто лет назад народом-богоносцем считали наших крестьян: изнасилованные и убитые дочери помещиков и хуторян, подожженные дома и усадьбы, изрубленные в припадке темной злобы лошади, коровы и прочая живность быстро показали, что это не так. Бывали случаи, когда в зажиточном селе одна часть села шла на другую войной, бедная ли на богатую, богатая ли на бедную, и прежде чем успевала прибыть воинская команда – село оказывалось завалено трупами [96]. Прежде чем позаботиться о духовном – надо позаботиться о мирском, а здесь, несмотря на наличие монарха, до нашего прихода о мирском никто не заботился. Пуштуны – темный, злобный и жестокий народ, их жестокость напоминает жестокость зверей, а не людей и проистекает из веков страданий и угнетения. Они не верят в прогресс, в науку, как мы, – зато готовы поверить самым диким слухам. Я расскажу, что подтолкнуло сопротивление в самом начале, хотя вы в это, наверное, не поверите. Когда мы вошли и начали распределять керосин – он здесь крайне нужен, – его распределяли в очень удобных пластиковых пяти– и восемнадцатилитровых канистрах с крышкой и удобной ручкой, таких здесь никогда не видели. Никто и не подумал требовать вернуть канистры – зачем они нам, – и у афганцев их скопилось достаточное количество. А так как в Кабуле не было центрального водопровода и воду развозили хазарейцы-водовозы – эти же удобные канистры начали использовать под воду. А когда получалось где-то раздобыть керосин – то снова наливали керосин, а потом опять воду и не мыли – вода слишком дорога, чтобы ею мыть. Бачата приспособились в них же продавать бензин на обочинах дорог – те, кто покупал, потом опять могли использовать это под воду, не вымыв. Стали болеть, травиться. Муллы бросили клич, что русские хотят отравить всех афганцев, чтобы занять их землю, – и после одного пятничного намаза афганцы бросились убивать. Потом, когда немного спала волна насилия, мы, конечно, разобрались – но и с той и с другой стороны пролилась кровь, а многие афганцы нам просто не поверили – что нельзя под воду и под керосин использовать одну и ту же емкость. Так и пошла литься кровушка…

Что-то у меня в последнее время настроение – непоколебимо минорное. Кризис среднего возраста, что ли? Я всегда над этим смеялся… а может – и напрасно…

Я сидел в машине на стоянке недалеко от рынка Мизан. Машина – белый персидский «Датсун», не бронированный, но укрепленный, как это делают здесь все. На мне были штаны грубой ткани, рубаха, безрукавка и закрывающий лицо шемах, было и оружие. В сочетании со стрелковыми очками, которые здесь носили вместо противосолнечных, меня можно было принять за кого угодно. За афганца, за перса, за наемника… за кого угодно.

Я наблюдал за мальчишками. Они паслись около рынка. От семи до двенадцати лет, навряд ли бездомные, просто школы сейчас не работают, а скаутских лагерей здесь нет. Здесь они крутились по привычке – самое бойкое место, можно что-то заработать, можно что-то стянуть. Они охотно делали и первое и второе. На моих глазах они вытащили из сумочки женщины, рискнувшей прогуляться по базару, бумажник. Русской женщины – если начнется скандал, весь базар будет против нее, потому что на ней нет чадры.

Ловкие ребята, такие мне и нужны.

Достал большую, пластиковую сумку – с виду как обычная, но внутри мелкая стальная сетка, не разрежешь. И в рукоятке – тоже стальная леска. Положил туда пистолет-пулемет, которым можно управляться одной рукой, два запасных магазина к нему – и там еще оставалось достаточно места для того, что я собирался купить. Идти на базар с автоматом – это уже слишком, но мое дурное предчувствие в последнее время не давало мне покоя.

Глянул на себя в зеркальце – когда лицо замотано шемахом, не узнать. Даже если кто-то найдет этих пацанов потом – меня они не опознают.

Вышел. Запер дверь, включил сигналку. Отмахнулся от назойливого зазывалы: он тащил меня в парикмахерскую, где не только стригли. В последнее время в Кабуле под видом парикмахерских стали открываться бордели. Вместе с хорошим афганцы, увы, очень быстро перенимали и плохое…

Пацаны каким-то шестым чувством поняли, что я иду к ним. Основная их масса дернула к торговым рядам, огороженным теперь мощным забором, остались всего четверо.

Я постарался выглядеть настолько дружелюбно, насколько это было возможно.

– Дил та раша, бача [97]… – сказал я, для убедительности продемонстрировав две «катеринки» – десятирублевые купюры.

Говорить «салам алейкум» я не стал. Это приветствие применяется только в разговоре с взрослыми.

Один из пацанов приблизился. На ногах у него были кроссовки, в то время как у других – дешевые кеды и спортивные тапочки, несмотря на холод.

– Зе гваарием мобайль э сим-карта раниссам [98].