Марк Тайманов познакомился с ним в 1943 году на пароходе, который шел из Красноводска в Баку: «Кобленц в каких-то немыслимых гольфах, шляпе борсалино, с ульмановским паспортом, на корешке которого красовался герб, очень похожий на свастику, являл собой живописное зрелище. Время, однако, было военное, и он мог иметь массу неприятностей». Маэстро сам так впоследствии описывал этот эпизод: «Молоденький лейтенант при проверке документов держал в руках мой паспорт с лондонскими и барселонскими визами, слышал мой акцент, и по его загоревшемуся взгляду я видел, что мысленно он уже примеряет орден Красной Звезды к своей гимнастерке за поимку важного шпиона. По счастью, у меня оказалась с собой газета «Советский спорт», где мое имя значилось в списке новых советских мастеров».
Почти всю войну Кобленц провел в Самарканде, где зарабатывал себе на жизнь, давая сеансы одновременной игры в госпиталях, но главным образом — выступлениями в концертах.
Пением Маэстро начал заниматься еще в Риге, а в 1938 году провел некоторое время в Милане, где играл в турнире, дабы взять несколько уроков у знаменитых учителей бельканто. У него был довольно приятный тенор, и неаполитанские песни остались в его репертуаре с тех времен. Маэстро пел впоследствии для своих друзей или на официальных церемониях закрытий турниров, делая это всегда с большим удовольствием. Но самый шумный успех его приходится именно на то военное время, когда он, не впол не владея тонкостями русского языка, в неаполитанской песенке вместо слов «Ах, зачем ты тогда зарделась?» пропел: «Ах, зачем ты тогда разделась?» Номер пришлось повторить на бис…
После войны Кобленц вернулся в Ригу. Ему было уже почти тридцать; именно на этот период приходится пик его, как шахматиста-практика. В 1945 году он выходит в финал первенства Советского Союза, что уже само по себе являлось немалым достижением. Назову несколько имен, чтобы дать представление о силе турнира: будущий победитель его — Ботвинник, Смыслов, Болес-лавский, Бронштейн, Толуш, Котов. Но уже полуфинал первенства, где наряду с несколькими гроссмейстерами играли опытные мастера, был очень сильным турниром. «Для меня полуфинал — это финал», — говорил тогда один совсем не слабый мастер.
В те же годы Кобленц выигрывает несколько раз чемпионаты Латвии. Он — довольно сильный мастер, с интересными идеями в дебюте и явным тяготением к тактической игре. Без всякого сомнения, соперники его, воспитанные на партиях Чигорина и Ботвинника и изучавшие уже шахматы как науку, смотрели несколько скептически на его игру и весь подход к шахматам, основанный больше на вдохновении, озарении и бесконечных партиях блиц в шахматных кафе Лондона, Вены и Мадрида. Да и сам он: легкий акцент, постоянная улыбка на лице, открытость, доброжелательность, галстук, платочек в кармане пиджака — все это как-то не вписывалось в суровую обстановку послевоенных лет.
В 1946 году на турнире в Ленинграде Кобленц в одной из партий попал в цейтнот. Маэстро, полагая, что они с соперником делают одно общее дело, только он попал в маленькую неприятность, которую им обоим следует преодолеть, очень нервничал, не зная сколько ходов следует сделать до контроля времени. «Четыре» — помог ему противник — сама любезность. Когда ходы были сделаны и Маэстро перевел дух, соперник его после падения флажка, не дожидаясь вмешательства судьи, холодно констатировал: «Я ошибся, надо было сделать пять ходов, вы просрочили время». — «Вы поступили не как джентльмен», — укоризненно заметил Маэстро. «Что вы имеете в виду?» — строго спросил директор турнира, находившийся рядом и наблюдавший всю сцену. Сообразительный Маэстро, уже проживший несколько лет в Советском Союзе, с честью вышел из положения: «Я имел в виду, что он поступил не как советский джентльмен», — ответил он. Хотя время было уже послевоенное, никогда нельзя было знать, как и кем будут истолкованы слова, сказанные тобой. Неосторожные высказывания в начале войны стоили замечательному рижскому гроссмейстеру Владимиру Петрову, которого Маэстро хорошо знал, ссылки в сибирский лагерь и жизни.
После войны Маэстро поселился в квартире дома, который до 1940 года весь принадлежал его семье. Что он чувствовал при этом? Ведь еще древние знали: разные вещи — чего-то совсем не иметь или имея — потерять. Ведь не получить вовсе — не страшно, но лишиться того, что имел, — обидно.
Марк Тайманов бывал тогда у него в Риге почти каждый год: «Квартира была наполнена книгами на разных языках, они лежали всюду: на подоконниках, в коридоре, на кухне. Сам хозяин был в высшей степени обаятелен и обладал натурой весьма артистической. Он был вполне европейским человеком, у него не было никаких акцентированных восприятий своего иудейства, но в конце каждого разговора, о чем бы ни шла речь, Алик всегда спрашивал: «Скажи, а как это отразится на рижских евреях?»
В конце 40-х годов встреча с худеньким мальчиком с пронзительными черными глазами определила жизнь Маэстро на долгие годы. Мальчика этого звали Миша Таль. Он стал бывать у Кобленца дома, на даче, занятия стали регулярными, длящимися зачастую по многу часов. Уже тогда было видно острое комбинационное зрение, молниеносный расчет вариантов, а главное — самозабвенное увлечение шахматами. Я думаю, что эти годы, вплоть до завоевания Талем в 1960 году звания чемпиона мира, были наиболее плодотворными и счастливыми в жизни Кобленца. Свою роль наставника в отношениях учитель — ученик он видел очень хорошо, ссылаясь не раз на Генриха Нейгауза — учителя выдающегося Святослава Рихтера: «Гениев нельзя создать — только почву для их развития».
Функции тренера и наставника постепенно расширились до советчика, спарринг-партнера, секунданта, психолога и менеджера. Но в первую очередь Маэстро был Мишиным преданным другом.
Василий Смыслов: «Кобленц очень любил Мишу и всегда, а я видел их вместе на многих турнирах, искренне переживал за него и поддерживал всячески, а это уже немало».
Он был для Таля в каком-то смысле отцом или дядькой, в похожем качестве находились в свое время Толуш и Бондаревский у Спасского. Последнего Спасский так и называл — Father. Тот факт, что Толуш и Бондаревский были гроссмейстерами высокого класса, а Кобленц только мастером, я думаю, не играл столь большой роли. Мне кажется, что такого рода контакт, живой, человеческий очень важен для молодого человека не только на пути к мастерскому или гроссмейстерскому званию, но и после этого, несмотря на то, что любая информация сегодня легко находится и обрабатывается при помощи компьютера. Здесь напрашивается аналогия с музыкой. В настоящее время не представляет никакого труда получить не только звуковое воспроизведение, но и изображение выдающихся музыкантов современности. Тем не менее популярность мастер-классов, когда непосредственное индивидуальное общение помогает не только понять и исправить, но и вдохновить, только возрастает. Отсутствие такого постоянного контакта всегда было заметно, как мне кажется, в игре даже самых сильных шахматистов Запада, которые учились в основном друг у друга, а теперь еще и у компьютера, и являлось тормозом на пути к их дальнейшим успехам.
Я думаю, что Кобленц был хорошим тренером для Таля, даже когда в середине 50-х годов ученик в практической силе превзошел своего учителя, а потом и хорошим секундантом, что не одно и то же. Его обаяние, постоянная улыбка и шутка, где-то сознательная игра под простачка, подхваченная и поддерживаемая Мишей фраза «если у Таля есть открытая линия — мат будет», что, кстати, в те времена чаще всего и случалось, понималась многими, и журналистами в первую очередь, буквально или иронически обыгрывалась. Они видели отношения Кобленц — Таль только на людях, только в шутках, подтруниваниях, не зная и не догадываясь о большой черновой работе и о внутренней гармонии между обоими.
Когда Таль показывал красивую комбинацию или просто при совместном анализе, Маэстро восклицал нередко: «Миша, ты играешь гениально!» В ответ на что Миша принимал жеманно-кокетливую позу и, махая ручкой, говорил: «Сам знаю!» Действо это, совершённое неоднократно при зрителях и журналистах, создавало образ этакого льстеца-затейника, каким Маэстро не был, отодвигало на второй план их серьезную совместную работу. Даже в шутке Ивкова тех лет: «Знаете, как Кобленц тренирует Таля? Он целый день твердит подопечному одно и то же: «Миша, ты играешь гениально!» можно найти перепевы этого их совместного образа. Маэстро пропускал все мимо ушей, но иногда все же, задетый за живое, вступал в полемику с журналистами, забывая мудрое правило Дизраэли: «Never complain, never explain».
В семье Талей Кобленца называли иногда Алик-недурак, слова, услышанные от взрослых, обсуждавших какой-то поступок Маэстро, пятилетним сыном Таля — Герой и повторенные им в присутствии самого Кобленца. Многие видели в нем хитрого ловкача, вытянувшего выигрышный номер в лотерее, не понимая, что в чем-то и он, и Миша вытянули один общий номер.
По мере того, как росли успехи Таля, и особенно после того, как он в двадцать три года стал чемпионом мира, кое-кто стал смотреть на него, как на мага, который может превратить любую позицию в выигрышную при помощи волшебной комбинации. Представления эти о шахматах полностью вписывались в вопрос, заданный мне в Нью-Йорке в свое время Андреем Седых, редактором русской эмигрантской газеты: «Помню, в Париже в 1924 году на Всемирной выставке один молодой человек так ловко в шашки играл — поддаст четыре, а возьмет девять, возможно ли такое в шахматах?», вынудив меня ответить: «Ну, если как следует подумать…» Начиная с момента их наивысшего триумфа — завоевания Талем звания чемпиона мира, отношения между ним и Кобленцем менялись, и зачастую резко. Я сам не раз был свидетелем в Риге и Москве в конце 60-х годов, когда Маэстро выговаривал за что-либо Мише, и, надо признать, почти всегда за дело, в ответ на что Миша отделывался шуточкой или закуривал очередную сигарету.
Серьезные разговоры в присутствии других просто не допускались, в этом случае Миша мог неожиданно спросить, к примеру: «Маэстро, как, собственно, началась в Испании гражданская война?» Маэстро, застигнутый врасплох, пытался было защищаться: «Но я ведь уже это рассказывал». — «Я не помню, — лукавил Миша, а вот Гена так вообще не знает». — «Ну, хорошо, — покорно соглашался Маэстро, — это было в 1936 году, я жил тогда уже полгода в Испании, ах, что за жизнь была тогда». Здесь Маэстро вздыхал. «Бандерильи, кастаньеты и махи обнаженные?» — пытался отвлечь его Миша. «Я уже довольно хорошо говорил по-испански и играл в различных маленьких турнирах, — не уходил в сторону Маэстро, — а в июле оказался в Барселоне, где должен был состояться международный турнир. Помню, что все были уже в сборе, кроме Алаторцева, приезд которого ожидался. Вечером участники турнира расположились за большим столом в ресторане…» — «За стаканчиком кефира?» — спрашивал Миша. «После ужина кто-то принес часы, мы блицевали, пили вино…» — «Ага», — снова встревал Миша. — «… и засиделись допоздна», — продолжал Маэстро, не обращая на него никакого внимания. «И вдруг под утро, когда мы уже решили расходиться, поднялась такая стрельба, такая стрельба». — «И что же это было?» — помогал Миша, уже не раз слышавший эту историю. «Так началась в Испании гражданская война», — заканчивал Маэстро заученным голосом. Он играл предложенную ему роль, зная хорошо, что если они с Талем не были вдвоем, ни серьезного разговора, ни серьезного анализа получиться не может.
Конечно, оттенки их отношений во многом определяла страна, создавшая свои правила игры. Бывало всякое. Но по большому счету их, знавших друг друга фактически всю жизнь, ничто не могло разделить. И Кобленц всегда оставался для Таля любимым Маэстро, а тот для него — Мишенькой, начиная с того момента, когда он впервые увидел его маленьким мальчиком в 1948 году, и до последних минут в июне 1992 года, когда он начинал, но так и не смог из-за нахлынувших слез сказать последние слова прощания на похоронах Таля.
Работой с Талем не ограничивалась деятельность Кобленца. Он любил шахматы во всех проявлениях — принимал участие в создании журнала «Шахе» на латышском и русском языках, выходившего огромным для шахматного журнала тиражом — 68 500 экземпляров, был тренером сборной Латвии, директором республиканского шахматного клуба, не говоря, разумеется, о большом количестве книг, им написанных.
Но неправильно было бы думать, что Маэстро был этаким альтруистом, забывающим за работой о своих собственных интересах; энтузиазм, восторженность и энергия сочетались в нем с практической жилкой и трезвым подходом к жизни.