Книги

Я знал Капабланку...

22
18
20
22
24
26
28
30

Толе Карпову было тогда семнадцать лет и, хотя он был уже мастером, он не умел и не знал еще очень многого в шахматах.

Алла Фурман: «Когда Сёма помогал Ботвиннику или Петросяну, он уезжал на работу на неделю, на две или дольше, но когда появился Толя — он стал всем. Можно ли сказать, что Толя занимал особое место в его жизни? Безусловно, бесспорно, он любил Толю безоговорочно, и все эти десять лет они были неразлучны.

Когда Сёмы не стало, Толя сказал, что последние десять лет Сёма больше провел с ним, чем со мной. Это была сущая правда: бесконечные сборы, тренировки, турниры, отъезды — он был не с семьей — с сыном, со мной, но с Толей».

Он увидел в Карпове-подростке то, чего не хватало в шахматах ему самому, и отдавал ему все, что знал об игре, поэтому стремительно нараставшие успехи Карпова были самовыражением в шахматах и самого Фурмана. По-настоящему они начали работать с осени 1968 года, хотя в первый раз встретились раньше.

Вспоминает Анатолий Карпов: «Легко установить тот день, когда я в первый раз увидел Семена Абрамовича, — это было сразу же после 18-й партии матча Ботвинник — Петросян в мае 1963 года. Фурман, помогавший тогда Ботвиннику, советовал ему в той партии, которая была отложена, сделать ничью. Ботвинник же, полагая, что у него лучше, стал играть на выигрыш и проиграл. Рассердившись, он отправил Фурмана читать лекции в Подмосковье на сборы «Труда», где был и я. Было мне тогда неполных двенадцать лет. Начали же мы вместе работать осенью 1968 года, когда я, поступив сначала в Московский университет, переехал в Ленинград, где жил Фурман. Это и явилось причиной переезда, возможность постоянных занятий с ним, регулярного общения. Без сомнения, в моем формировании как шахматиста Фурман сыграл решающую роль. Дело даже не в том, что он был универсальным знатоком теории, у него была масса собственных идей, он генерировал идеи, особенно белыми. Он и играл белыми на порядок, а то и на два лучше, чем черными. И чутье было замечательное, сразу видел главную линию в анализе, пространство очень любил. Но и упрямый был невероятно, это вообще неплохо — упрямство в анализе, я это люблю даже, но у него это порой до глупости доходило, хотя, с другой стороны, иногда удавалось спасать системы, которые были под страшной угрозой. Поначалу он мне казался спокойным человеком, но потом я увидел в нем большую внутреннюю энергию, которая выражалась не только в шахматах. Был он заядлый картежник, каждую осень — за грибами, и места грибные знал, другой ритуал — кормление рыб в аквариуме, вместе с сыном. Я и рыб этих помню, и название в памяти осталось — гуппи, хотя сам и не интересовался никогда.

Нет, ссор не было, было непонимание, когда я не выиграл из-за его карт чемпионат страны в Ленинграде. Было у меня преимущество в отложенной важнейшей партии с Савоном, и немалое. Сёма же до пяти часов ночи с Левитиной в карты играл, потом, не анализируя фактически, предложил план, я его и послушался — едва ноги унес…»

Семен Абрамович Фурман производил впечатление спокойного, даже флегматичного человека. На ранней фотографии 48-го года он выглядит скорее как брокер на нью-йоркской бирже 30-х годов или голливудский актер, играющий гангстеров, но в то время, когда я с ним познакомился, у Сёмы была внешность скорее доцента университета или главного бухгалтера строительной фирмы. Он был молчалив, и в шахматных кругах стала знаменитой его фраза: «А вы задавайте вопросы», — когда будущая жена при первом знакомстве поинтересовалась причиной его молчания. Говорил он медленно, слегка картавя, в движениях своих был размерен — не спеша передвигал фигуры на доске, медленно тянулся к кнопке часов, вынимал сигарету, чиркал зажигалкой, поправлял очки… Но внешность эта была обманчива. Если верно, что характер каждого человека соответствует какому-то определенному возрасту, то в Семином случае возраст этот находился где-то на отрезке между двадцатью и тридцатью годами. Те, кто были знакомы с ним близко, знали, что отличительной чертой его натуры была страсть. Страсть, проявлявшаяся во всем, чем бы он ни занимался, будь то карточная игра, собирание грибов, рыбная ловля или слушание заграничного радио. Страсть и недалеко отстоящие от нее по шкале эмоций — азарт и упрямство. Разумеется, главной страстью его были шахматы.

«Знаешь, Алена, — говорил молодой жене Сёма, — я теперь не знаю, как я буду в шахматы играть, потому что я люблю тебя больше, чем шахматы, и я не знаю, как совместить теперь эти две любви…». Алла Фурман вспоминает: «Он занимался шахматами все время. Любил смотреть на карманных шахматах, ведь у нас и места дома было немного. Но и без шахмат — я видела это — он все время думал о них, в поезде, в автобусе — я знала этот взгляд, когда он слушал и не слышал то, что я говорила ему, он был весь в шахматах».

Бывало, что шахматы держали его в напряжении и ночью В 63-м году чемпионат страны, в котором играл Фурман, проходил в Ленинграде, и я бывал там почти каждый вечер. В четвертом туре Фурман играл с Холмовым, который разделил в том турнире первое место со Спасским и Штейном. Ратмир Холмов — шахматист выдающегося природного дарования — славился прохладным отношением к теории дебютов и невероятной цепкостью в защите. Однако в тот вечер, казалось, ему не удастся уйти — это была позиция Фурмана: мощный центр, два слона, давление белых нарастало. Но как-то постепенно перевес Фурмана растворился, и партия закончилась вничью. Когда мне удалось проникнуть в комнату для участников, анализ ее уже закончился, и Сёма сидел один в характерной позе, подперев затылок рукой, в другой — тлела сигарета. «Большое было преимущество, Семен Абрамович?» — спросил я. Он грустно посмотрел на меня и ничего не ответил, было видно, что он еще не отошел от партии. «Всю ночь меня не покидало чувство неисполненного долга, — вспоминал Фурман на следующий день, — я заснул только под утро, и во сне заматовал-таки Холмова!»

Даже после того, как наш кружок как-то распался, и занятия прекратились, я часто встречался с Фурманом на соревнованиях или в Чигоринском клубе. В 1964 году в чемпионате Ленинграда мне удалось выиграть у него, вероятно, одну из лучших партий того периода моей жизни. Играя черными, я понимал, что в академической борьбе за уравнение шансов у меня немного и в дебюте уже на десятом ходу пожертвовал качество. Какая-то инициатива у меня была, его король был вынужден временно задержаться в центре. Это было верное решение, в первую очередь, в психологическом смысле. Дело было даже не в резкой перемене обстановки на доске. Вследствие своих обширных знаний и большой культуры дебюта плохие или даже худшие позиции у него практически не встречались, и он играл их менее уверенно. Мне кажется, что по той же причине игра выдающихся знатоков дебюта — Портиша в 60-е — 70-е годы и Каспарова в наше время в худших или несколько худших позициях также слабее, относительно, разумеется, по сравнению с игрой при нарастающем позиционном давлении, в сложном миттельшпиле, фигурной атаке или в техническом окончании.

В 1966-м я проходил действительную службу в рядах Советской армии. За официальной формулировкой этой скрывалось проживание дома, крайне редкое ношение формы, игра блиц и в карты в шахматном клубе Дома офицеров, впрочем иногда и в армейских соревнованиях за Ленинградский военный округ. В один из солнечных весенних дней 1966 года мы, мои коллеги-солдаты по спортивной роте — Марк Цейтлин, Эрик Аверкин и я, получили предписание: помочь с переездом на новую квартиру Фурману — нашему тренеру и одноклубнику. Помню немудреную обстановку, шахматные книги, стопки бюллетеней, выпускавшихся тогда по поводу любого мало-мальски пристойного турнира. Когда к часу дня операция была успешно завершена, Сёма сказал: «Это дело надо обмыть». Он пригласил нас в ресторан «Москва» на Невском проспекте, тогда очень престижный. «Что будем пить, ребята?» — спросил он. «Как скажете, Семен Абрамович», — отвечали мы. Литр водки за обедом был выпит легко, и Сёма пил наравне с нами. Он вообще не чурался рюмки, был человеком компанейским и расположенным ко всем, кто также был расположен к нему. В три часа мы уже выходили из ресторана, довольный Сёма снова благодарил нас за помощь, но и у нас настроение было замечательное: хотя до вечера было еще далеко, день службы уже прошел, Невский и вся жизнь лежали тогда перед нами…

Полгода спустя он тяжело заболел: потеряв за месяц около двадцати килограммов, Фурман должен был, не закончив турнира и вернувшись в Ленинград, подвергнуться тяжелейшей операции. Я сам работал уже в Чигоринском клубе и, помню, ходил по инстанциям с письмом-просьбой шахматной федерации, чтобы Фурмана прооперировал Мельников — светила тогдашней онкологии, что и произошло. Операция удалась, и болезнь отступила, чтобы вернуться обратно через одиннадцать лет. Но годы эти стали особыми в его жизни, потому что в них вошел Карпов.

Летом 1971 года в доме отдыха архитекторов в Зеленогорске, под Ленинградом, я помогал Корчному в подготовке к его матчу с Геллером. В соседнем коттедже жили Фурман с Карповым. Изредка, когда время приближалось к предобеденному, мы навещали их. На подходе к домику Корчной и я нарочито громко говорили, давая знать о своем приближении, дабы не вторгнуться нечаянно в тайну анализа; если же окна были затворены, бросали в них горсть песку, как это делали любовники в старинных французских романах.

К этому же времени, кстати, относятся четыре тренировочные партии, сыгранные между Кориным и Карповым. Соперники выиграли по одной партии при двух ничьих, хотя, справедливости ради, нужно сказать, что во всех четырех у Карпова были белые фигуры. Партии эти явились как бы прологом к генеральной репетиции — финальному кандидатскому матчу в Москве в 1974 году и к жестоким схваткам на мировое первенство на Филиппинах и в Мерано.

Во время сборов при подготовке к соревнованиям, да и на самих соревнованиях процветали карточные игры. В конце 60-х годов вошел в моду бридж, он стал одной из страстей Фурмана. Как и многое тогда в Советском Союзе, бридж не был официально запрещен, но не был и рекомендован. Игра эта сразу захватила его полностью, что, впрочем, совсем не значило, что другие карточные игры были забыты, просто бридж стал для Сёмы главной карточной страстью. По мнению Карпова, он никогда не играл в бридж сильно, хотя и здесь придерживался классики, изучал теорию, системы, способы торговли. «В бридже очков нет, — выговаривал он как-то при мне начинающему бриджисту, — запомни — у тебя на руках тринадцать пунктов», — и сердился, когда тот через минуту снова начинал заговаривать об очках.

Однажды в том же Зеленогорске, в то время как взрослые сидели за карточным столом, маленький сын Фурмана — Саша и Ирина Левитина решили испробовать надувную резиновую лодку. Поднялся ветер, и ее стало относить от берега. Когда ситуация стала тревожной, все забеспокоились: «Они уже далеко, надо что-то предпринимать…» — «Пока не будет сыгран роббер, — раздался голос Фурмана, — никто никуда не пойдет!» Иногда карты сменялись домино, надо ли говорить, что и этой игре Сёма предавался самозабвенно. Процесс игры редко проходил в молчании, удары костяшек по столу сопровождались соответствующими комментариями, нередко переходящими в полемику, когда игра заканчивалась. Сёма тоже мог ввернуть словцо, когда и сильное, он знал немало присказок и выражений, особую пикантность которым придавал контраст с его профессорским видом. На одной из Спартакиад команда Ленинграда выступала не особенно успешно, растеряв немало очков во встречах с более слабыми соперниками. Чтобы сохранить шансы на медали, надо было сделать ничью в отложенной безнадежной позиции и выиграть равные. Последней надеждой был Фурман, к которому принесли на суд все позиции, уповая на чудо. Сёма долго сопел, по обыкновению недоуменно поднимая и опуская брови, и, наконец, изрек: «Что ж здесь сказать. Профуканное ворохами — не воротишь крохами». Даже еще и сильнее сказал. Все засмеялись, сдали без игры проигранную позицию и согласились на ничью в равных.

Пребывание за городом открывало прекрасные перспективы и для другой страсти Семена Абрамовича — слушанию зарубежного радио. Сёма принадлежал к не такой уж нераспространенной тогда категории людей, которые на память знали время работы радиостанций, вещавших на Советский Союз. Но если игра в бридж была больше шалостью, на которую смотрели сквозь пальцы, к слушанию заграничных радиостанций государство относилось менее толерантно, предпринимая защитительные меры, делающие прием затруднительным или совсем невозможным, другими словами, применяя глушение. Особенно сильно оно чувствовалось в крупных центрах, поэтому грех было, находясь за городом, не воспользоваться случаем, тем более, что транзисторный приемник, привезенный Сёмой из заграницы, имел, в отличие от большинства советских, короткие волны, что значительно облегчало прием. Понятно, что занятие это никак не поощрялось, а на наиболее суровых отрезках истории Советского Союза даже каралось, поэтому происходило оно всегда в кругу своих. Сёма не только умело лавировал между волнами, обходя наиболее ревущие, но и знал имена дикторов, ведущих и авторов программ «Свободы», «Голоса Америки», «Би-Би-Си» и «Голоса Израиля». Радио Сёма слушал только по-русски, знание иностранных языков не было его сильной стороной. Польза от изучения иностранных языков в школе у него, так же как у подавляющего большинства его соотечественников, была близкой к нулю, потом же все свободное время заняли шахматы, да и не просто зубрить слова в том возрасте, когда хочется проникнуть в суть выраженных ими вещей.

После турнира в Вейк-ан-Зее в 1975 году я давал с ним и Геллером сеанс одновременной игры в Амерсфорте. Слушая приветствия организаторов, в знак уважения к зарубежным гостям произносимые по-английски, Сёма тихонько вздыхал: «Прав был Михаил Моисеевич…» Я вопросительно смотрел на него. Сёма разъяснял: «Наша школа в Ленинграде считалась шахматной.

Ефим Геллер. Вейк-ан-Зес. 1966 год.