Книги

Я целую тебя в губы

22
18
20
22
24
26
28
30

В семьях наших соседей многие работали на этом заводе… И вообще в городе многие там работали… Завод был почти за городом… Многим было далеко ехать, в переполненном автобусе, из окрестных сел тоже там работали, тоже приезжали на автобусе… Отец приносил с работы овощи, фрукты; особенно помню джем и масло сливочное… Все так поступали… Вроде бы это запрещено было, но все приносили… Позднее я видела еще такие ситуации, когда вроде бы официально запрещено, и все равно все нарушают это запрещение; и само это нарушение становится вроде бы чем-то обычным, будто бы так и надо… Если бы нельзя было ничего приносить с завода, никто, наверное, и не стал бы там работать, потому что работа тяжелая, а платят за нее не так много… Летом на работу привозили студентов, даже из столицы… Мы жили недалеко от завода… Но на самом заводе, в цехе, я была только один раз… В гимназии нам сказали, что мы будем летом работать на заводе… Мама сказала, что я должна взять у врача освобождение, потому что у меня больные легкие… Но мне это показалось унизительным, никто из моих одноклассников не брал освобождение… Дальше я помню, как мы в каких-то темных, почти черных халатах стоим в цехе… Цех мне показался очень большим и высоким; все было каким-то очень темным и казалось грязным, иди на самом деле и было грязным; люди казались маленькими с измученными лицами… В этих темных до грязности халатах… Волосы у женщин убраны под косынки, от этого еще более жалкий вид… Я увидела конвейер, и много человеческих рук над ним — вереница… Но, как двигались стеклянные банки, помню смутно… Стоял страшный шум, грохот настоящий… Я ужаснулась… Как можно здесь находиться целый день?… И как можно, чтобы в этой грязи темной люди возились бы с овощами и маслом…

Вдруг я увидела отца, он быстро шел ко мне, и резко размахивал руками… На нем тоже был этот темно-грязный халат… Лицо казалось совсем смуглым и как-то в испарине, а глаза показались мне какими-то выпученными… и с расширенными зрачками… Я подумала, что здесь, на работе, он всегда так выглядит, и мне стало тоскливо и больно… Он подошел не ко мне, а к учительнице, которая была с нами, и стал громко кричать, иначе его не было бы слышно… Он кричал, что мне нельзя здесь работать, что у меня слабые легкие… Нельзя было понять, доказывает он, или просит, или сердится, различалось только напряжение голоса для громкого крика… я видела его запекшиеся губы, и зубы металлические серые вдруг проблескивали, и капельки слюны как-то страшно летели… Было видно эти капельки слюны… Кажется, я никогда раньше не видела такого… Мне было неловко… Наверное, кто-то из соседей наших сказал отцу, что я здесь, или мама ему сказала… Мои одноклассники насмешливо заулыбались… Учительница как-то растерянно качала головой, показывая, что соглашается с моим отцом… Он схватил меня за руку, я опустила голову… Какой-то рабочий подошел к нему и что-то крикнул по-турецки… Отец выкрикнул ответ… Я не разобрала, что они кричали… Не отпуская моей руки, отец обернулся к этому конвейеру и что-то крикнул повелительно… Потом повел меня из цеха… Мы вышли в большой заасфальтированный двор, у меня еще немного звенело в ушах… Отец дернул полу моего халата, я сняла халат и отдала ему, он скомкал халат и взял его под мышку… Я молчала и отец молчал… Он уже не держал меня за руку… Он отошел немного в сторону и отхаркнулся… Мы дошли до проходной, отец вошел туда вместе со мной и сказал: «Иди домой…» Я молча ушла… Вечером отец ругал мать за то, что она сама не пошла к врачу за справкой для меня… Я сердилась на отца; мне казалось, он меня унизил… И все же я понимала, что он прав…

Мой отец имел несколько человек знакомых, которых мог бы назвать даже своими приятелями… Они приходили к нам в гости и играли с отцом в таблу… Но у нас в семье не полагалось, чтобы мама или мы, дети, при этом оставались… Мы всегда выходили из комнаты… Я запомнила одного из этих гостей отца; когда были детьми, мы называли его «дядя Умар». Он носил чалму, и особенно меня занимали его четки; они были, кажется, янтарные… Он перебирал бусины… Я была совсем маленькая и мне казалось очень таинственным, что вот есть такие странные бусы, которые не надевают женщины на шею, а мужчина перебирает в пальцах… Однажды, я училась тогда в первом классе, он спросил обо мне, как я учусь. Спросил он по-болгарски… Отец ответил сдержанно и серьезно и тоже по-болгарски, что я учусь очень хорошо… Я не очень хорошо училась в начальных классах, и хотела сказать, что я сегодня получила тройку; и вдруг поняла, что не надо этого говорить… И почему-то я это вот запомнила… Дядя Умар знал арабский язык и читал по-старотурецки на арабской графике… И он и другие приятели отца были религиозные люди, умели читать Коран, ходили в мечеть… Вот здесь начинается интересное… Отец не был религиозен… Он душой принадлежал светской культуре Турции конца XIX-го и первых десятилетий ХХ-го века… Его приятели были равнодушны вообще к светской культуре и не знали ее… Мой отец еще мальчиком, после юношей, познакомился с книгами тех писателей, и все еще, спустя много лет, разделял их чувства и мысли… С тех пор все менялось не один раз, и писались новые книги на турецком языке, но отцу неоткуда было их взять; для него те, прежние книги, оставались как бы новыми; он говорил о них так, будто бы изложенное в них легко прилагалось ко всем событиям теперешней жизни… Я помню, мне казалось, что это странно, что отец смешон даже… Но вот по какой-то странной, а скорее всего совсем и не странной спирали, тогдашние мысли, чувства, идеи начали перекликаться с теперешними…

В сущности, отец постоянно перечитывал те десять-пятнадцать книг, которые он имел… Говорить об этих книгах ему было не с кем; моя мать, мои братья и сестра не стали бы сидеть и слушать его… А я была маленькая девочка, часто болела и много времени проводила в постели… Не хотела играть в куклы… Вероятно, сначала он говорил со мной, как разговаривает одинокий человек с котенком или собачкой; ему и не надо, чтобы ему отвечали на его слова… Но я была не котенок и не собачка, а маленькое человеческое существо… Я уже понимала, что он говорит со мной о серьезном, о чем обычно не говорят с детьми… Я гордилась тем, что он именно со мной об этом говорит… Я решила, что книги важнее, чем всякие дела по домашнему хозяйству; и я стала считать себя лучше матери, и братьев, и сестры; ведь отец именно со мной говорил о книгах… Мне было интересно слушать его, я сама стала задавать ему вопросы… Я обдумывала свои вопросы; мне хотелось, чтобы они доказывали мой ум… Мне нравилось, что отец любит меня не просто потому что я его ребенок, но главное потому что нам интересно разговаривать вдвоем… Я презирала своих двух старших братьев; у них были смуглые жесткие костлявые мальчишеские тела, заскорузлые локти и коленки, стриженные головы с черными ежиками жестких волос; они старались приглушать в доме свои слишком громкие голоса, переговаривались они резко и отрывисто; и летом целые дни проводили в каких-то своих мальчишеских играх далеко от дома… А сейчас я вижу, что все это похоже на моего Лазара Маленького, и мне все это мило в нем…

Старшую сестру я тоже презирала, потому что ее любила мама, а уж маму я презирала за ее мелочные занятия домашним хозяйством… Мама учила сестру шить и вышивать, и мне это казалось неинтересным и пошлым… А мама была хорошая мастерица; она шила на руках, без машинки, и особенно хорошо стегала одеяла, ей заказывали…

Я уже сказала, что отец много читал мне вслух по-турецки… Я все понимала, и даже сама довольно хорошо говорила… Когда я была совсем маленькая, и дедушка был жив, он мне рассказывал сказки… Там было много о волшебниках и о разных превращениях, в одной сказке говорилось о крылатом коне… Впрочем, я боюсь, что какие-то рассказанные дедом сюжеты перемешались в моей памяти с теми турецкими сказками, которые я позднее читала…

Родным языком моего отца оставался турецкий, на этом языке он, вероятно, думал; и говорил он с матерью моей и со многими другими людьми — на этом языке; на этом языке были написаны его любимые книги… Но со своими детьми, когда они подрастали, он переходил на болгарский язык, и даже мать просил говорить с нами по-болгарски… На болгарском языке мы учились в школе, и он боялся, что это двуязычие помешает нам в учебе… Турки, о которых говорилось в книгах моего отца, никак не соотносились в моем сознании с ним самим, или с мамой, или с нашими родственниками и знакомыми… Я думаю, что, например, и французы не похожи и никогда не были похожи на персонажей своей литературы, от аббата Прево до Камю, Сартра, Паскаля Лэнэ и Жана-Дидье Вольфрома… Потому что литература — это вовсе не отражение жизни, это просто какая-то другая форма жизни… Другие какие-то измерения… Даже когда литература натуралистическая и вроде бы напоминает зеркало; стоит помнить, что и в самом обычном зеркале обыденном, так точно отражающем все, что в него заглядывает; правая рука у нас — левая, и наоборот; любая, самая обыденная надпись превращается в загадочную тайнопись…

Отец очень искренне говорил о величии турецкой нации, но спохватывался, хватал меня за руку и говорил еще, что об этом надо молчать, ни с кем нельзя говорить… В школьных учебниках говорилось о турецкой нации только плохое… Но получалось так, что это плохое имеет отношение и ко мне и ко всем моим родным, и значит, если надо бороться с этим плохим и уничтожить, то и меня уничтожат… В учебниках говорилось, что турки убивали и притесняли болгар; отец говорил, что знает точно, что во время русско-турецкой войны болгары, как настоящие разбойники, нападали на турецкие дома, грабили и насиловали…

Учебникам и учителям я никогда не верила, в них была какая-то сухая тупая крикливость, и они были для всех, как будто хотели надавить, и всех одинаково сплющить… А отец говорил интересно и говорил только для меня…

Я росла с каким-то чувством неловкости, и подавленной горделивости, и страх стал моим постоянным чувством…

Но моим родным языком все более становился болгарский… На этом языке я думала… В переводе на этот язык я впервые прочитала книги знаменитых писателей, европейских, русских, и даже восточных… У меня был один родной язык, у отца — другой… Я читала все больше книг, отец довольствовался своими десятью-пятнадцатью… Как-то получилось, что мы реже стали говорить по душам… Отец старался покупать мне произведения европейских классиков. На болгарском языке были эти книги. Я помню, как он купил мне Гюго — «Человек, который смеется», и Байрона — «Дон Жуан», и старую книгу с изложением греческих мифов… Все эти книги были на болгарском языке… Когда он приносил книги для меня, мать ругала его, что он тратит деньги на книги, а нам не хватает на одежду, на хозяйство… Отец даже пробовал читать переводы на болгарский язык, но помню, пожаловался мне, что плохо понимает этот книжный язык, не совсем похожий на тот, на котором говорят; и вернулся к своим книгам на турецком языке…

Первый мой комплекс от чтения был связан все-таки с книгой на турецком языке… Отец часто читал мне вслух рассказы Омера Сейфетдина. Он любил этого писателя… Рассказы были довольно короткие, и в них был юмор и психологизм, и тонкость была… Когда мне было где-то семь лет, на меня вдруг произвело сильное впечатление то, что в одном из этих рассказов говорилось о смерти маленького мальчика… У меня почему-то возникли какие-то скомканные полумысли-полуощущения, что вот, если описана смерть маленького мальчика, значит, и я могу умереть скоро, и я ведь еще мала… Но когда у меня сделалось сильное удушье; и я помню, как сестра кричала, звала маму; не помню, боялась ли я смерти или просто забыла о таком страхе; помню, как я доверилась маме и чувствовала себя в безопасности рядом с ней; помню, на стуле у кровати миску с водой горячей, и мама наклоняет мою голову прямо в пар… После помню, как я лежу и такое наслаждение свободно дышать… И вот я сижу на постели, под спину подложена подушка… Один из братьев сидит возле меня, чистит яблоки перочинным ножом, так серьезно склоняя стриженную голову, и кладет дольки мне в рот… Суровым мальчишеским голосом он произносит: «открой рот», и вдруг улыбается и строит мне смешную дружелюбную гримасу…

Я помню, что было время, когда я выискивала в книгах страницы о смерти детей, мне было тяжко и неприятно читать это, и тянуло читать именно это… Но я росла, и этот комплекс прошел, и вместо него развился новый… Теперь я искала в книгах описания издевательств над беременными женщинами, рассказы о преждевременных родах, о рождении мертвых детей… Я снова и снова возвращалась к таким описаниям, с тем чувством отвращения и презрения к себе, с каким человек тайком предается какому-нибудь гадкому пороку… Лазар — единственный человек, которому я обо всем этом рассказала. Он мне сказал, что я боюсь совсем не того, что со мной может что-то такое случиться, нет, я боюсь именно описаний… А ведь описания не могут случаться, они ведь не жизнь, они — совсем другое какое-то бытие… И я думаю, он прав… Во время родов, например, был совсем не тот страх, какой бывал, когда я читала описания родов… И при обострении туберкулеза, когда у меня кровь идет, это все равно совсем другое, совсем не то, что в литературе… Лазар говорит, что даже если попадешь в какую-нибудь катастрофу, совсем не будет того страха, того чувства обреченности, как бывает, когда читаешь в повести или в романе хорошо сделанное описание катастрофы…

Когда Лазару было четыре года, Софи затопила в кухне печку, солярку залила; и вдруг огонь метнулся; Лазар помнит, как пламя так длинно взвилось под этот низкий потолок; из кухни дверь была во двор, Софи подхватила Лазара и выбежала… Стала звать соседей, дом чуть не сгорел… Лазар помнит, как уже все потушили и Софи смеялась… Она стояла на снегу в одном шлепанце, и ногой в толстом носке нашаривала другой, отлетевший в сторону; Лазара она прижимала к груди, на плечи ей кто-то накинул пальто чье-то и она кутала мальчика в полу этого пальто… Ей тогда было девятнадцать лет… Другой раз Лазару было восемь лет, они ездили на море все втроем и возвращались поездом… Произошло крушение; тот вагон, где Лазар ехал с отцом и сестрой, не пострадал… Все выбежали… Тогда Лазар увидел страшное: увидел мертвых, искалеченных, увидел кровь… Но страшно ему не стало — «Я тогда еще не знал, что всего этого надо бояться…» Я спросила, какие у него тогда были чувства… Он ответил, что у него возникло такое энергическое желание подбежать и помочь; отец и сестра с трудом удержали его, увели, и объясняли, что взрослые все сделают и что он не сможет… Отец и сестра были испуганы, подавлены, и Лазару это казалось непонятным… Страха у него совсем не было… В третий раз Лазару было уже двадцать два года, вместе с отцом и еще с одним родственником они поехали в село за овощами… Там у них тоже были родные… Машина была этого родственника… Ехали поздно вечером… Машина как-то съехала с дороги и перевернулась… Лазар и тот родственник совсем не пострадали, тот немного ушибся, а Лазару немного оцарапало ногу; но отец Лазара получил сотрясение мозга и после стал совсем уже плох… Но опять никакого страха не было… — А что было? — спрашиваю я… Лазар попытался вспомнить, — пожалуй, было какое-то чувство неожиданности; сильное беспокойство за отца; Лазар тотчас начал звать его, но отец молчал, не откликался в темноте… — И что еще было? — Да, показалось, что нога очень болит, в первую минуту… Когда Лазар это сказал о том, что у него нога болела, мне стало его очень жалко за его тогдашнюю боль, я тихонько поцеловала его в плечо… Мы ночью лежали…

«— Не бойся, — говорит Лазар. — С нами ничего плохого не может случиться»… Мне хочется поверить ему, но я спрашиваю, откуда он такое знает, почему не сомневается…

— Я видел во сне, — отвечает Лазар, и у него серьезное и замкнутое лицо…

Однажды он сказал мне, что не смог сделать меня счастливой… Я знаю, что для него это серьезная проблема, чтобы люди чувствовали себя счастливыми и не мучили друг друга… Я ему сказала, что, наверное, он никогда не умрет, и снова будет молодым, таким, как прежде, и познает все свои свойства, и многие люди, благодаря ему, станут счастливыми… И меня он сделал счастливой…

Лазар мне рассказал, что когда он служил в армии, два года, им приказали пройти большое расстояние; кажется, марш-бросок это называется, но не знаю… Было очень жарко… Они были в этой форменной одежде, в сапогах, и еще несли, кажется, что-то вроде вещмешков или скатанных плащ-палаток, не знаю… В общем, тяжело были нагружены… Очень хотелось пить, а воды не было… Дорога шля в гору… И вдруг они увидели родник, такой даже не обделанный в каменную плиту… Все побросали то, что несли, и бросились к роднику; отталкивали друг друга, даже выкрикивали какие-то бранные слова… Лазар мне рассказывал, что эти молодые люди в загрязненной одежде, почти уже дерущиеся у родника, произвели на него очень тягостное, горестное впечатление… Но это еще не весь рассказ… Я слышала, как Ибиш рассказал Гюлчин, с которой я тогда вместе училась, что было дальше… Обращался он к ней, но я тоже сидела на скамейке, и слушала… Это было еще до того, как я впервые говорила с Лазаром… Когда Лазар мне рассказывал, я уже знала, что он не все рассказывает… Но я не сказала ему, чтобы не смущать его…

Когда я поехала поступать в университет, мама не верила, что я поступлю, потому что у нас не было никаких связей в экзаменационной комиссии… Она поехала со мной, у нее был адрес одной женщины, дальней родственницы одних наших знакомых, эта женщина жила одна в двух комнатах, она уже была на пенсии, но хорошо выглядела, высокая и худощавая; она была очень неразговорчивая и мне это понравилось; вечером она смотрела телевизор, а днем уходила в город… Раза два в году она лежала в больнице, у нее была какая-то болезнь печени… Звали ее Мария… Мама с ней договорилась и сняла для меня комнату, чтобы я не жила в общежитии… В тот год конкурс был маленький, я поступила, все экзамены я сдала на «отлично»…

Но вот что было дальше… Когда все бросились к воде, Лазар отошел в сторону, тоже бросил свою ношу на землю и сел на землю… Он сидел, вытянув ноги, руки завел немного назад и опирался ладонями о землю… Пилотку он снял и бросил рядом… Он сидел, опустив голову… Ибиш, который тоже там был, вдруг заметил, что Лазар сидит в стороне. Он подумал, что Лазару плохо, оставил толкучку, подбежал и спросил Лазара, что с ним…