— Но мы ведь договорились…
Своим слабым зрением (очки я снял в машине) я пытался сфокусироваться на ее лице, но вокруг было слишком много зелени, фокус никак не собирался, а мне было чертовски важно видеть сейчас ее лицо. Видеть, что она чувствует и не говорит.
— Я знаю, — ответила Катя совершенно не своим голосом и посмотрела на меня чужими глазами, это я увидел прекрасно: два темных уголька, в которых совсем не было жизни.
Такого ее взгляда я прежде не видел.
Такой женщины, в этих серых брюках и длинном балахоне, я не знал.
Я знал эти волосы, лицо, руки, даже сумку (серая средних размеров из мягкой кожи, мы вместе ее выбирали на распродаже в одном из магазинов в «Меге», она до сих пор ее носит, а я не могу вспомнить ни на себе, ни дома вещей трехлетней давности, за исключением, быть может, бытовой техники, и то не всей). Знал эту походку, эти жесты. Я знал это тело в обозримом виде, в комбинации разной и привычной одежды. Но кто теперь там, внутри, я не знал. Это была не моя Катя. Это была чужая женщина.
Мне удалось справиться с шоком. На это потребовалось еще несколько гнетущих минут тишины. Когда я был готов произнести хоть что-то, Катя остановила меня, сказав первой. Сказала так, как не говорила очень давно, даже в самые отчаянные минуты, когда ей было невмоготу кривляться манерой речи с вопросом в каждом предложении; но даже если сравнить ее сегодняшний монолог с прошлым и допустить, что время что-то исказило, то не настолько. Не настолько!
— Я всегда была уверена в тебе. Была уверена, что ты рядом, что ты меня чувствуешь и поможешь. Даже эта наша с тобой трехлетка не могла стать причиной тишины, когда один из нас кричит от боли. Я была уверена, что ты придешь на помощь. Я знала это. И жестоко ошиблась. Ты не понял, ты не пришел. Я была одна, хотя мы обещали друг другу, не говоря об этом ни разу, поддерживать и помогать. Но тебя не было. Ты просто исчез, воспользовавшись той минутой, когда решение было принято. Ты мне не снился, я не страдала, не видела тебя мгновениями и не слышала фантомных звонков. Ничего этого не было, потому что ты не умер. И это плохо. Потому что если бы ты умер, я бы или тоже умерла, или бы училась жить сама — третьего не дано. Я училась бы дышать под этой толщей воды без оглядки на тебя, не надеясь, что ты отдашь мне свой кислород. Я бы боялась, что ты не придешь на помощь, потому что умер, а не потому, что не понял или не захотел. Мы переоценили нашу дружбу и привязанность, ведь в моем понимании ты должен был помочь. Это означает только одно: не так мы были близки, не так мы срослись, чтобы три года наращивать шероховатости для новой спайки. Мы с тобой фатально ошиблись, и если твоя жизнь хотя бы в карьере сложилась, то моя полетела прахом. И все из-за нашей с тобой дружбы, которая оказалась мифом. Опасной иллюзией защиты тогда, когда на вещи нужно было смотреть трезво. Поэтому, Рома, я не буду тебе ничего рассказывать, в моем случае ничего не получилось. Все провалилось и оказалось ужасным. И помочь мне нечем. В любом случае, переживать тебе не стоит: все в прошлом. И наша дружба, и моя боль. Живи и работай дальше, поворачивай время вспять, строй карьеру, получай зарплату. Что у тебя там еще?.. А обо мне забудь. Оставь меня в прошлом и никогда мне больше не звони. Исчезни теперь навсегда, очень тебя прошу.
Она развернулась и быстро пошла обратно, к метро. Я не успел разглядеть слез на ее лице, но даже со своим плохим зрением был уверен: их не было.
Я даже ее не остановил. Не знаю, почему.
5
С той нашей встречи прошло несколько недель. Я старался не думать о Кате, пытался собраться с силами и жить, но не выходило. Меня одолевала тревога, — симптом вины, — и поэтому возвращался к ее словам и пытался понять, в чем же я был неправ, если делал все строго так, как мы договорились.
Я перешерстил почтовый ящик за три года, отобрав в папку все ее письма, их было около сотни. Прочитал все, пытался найти тот крик о помощи, о котором она говорила и который я когда-то пропустил. Ничего не нашел и сейчас, хотя точно знаю, что как минимум в одном сокрыто что-то ужасное.
Катя однозначно права: если бы она умерла, время бы уже начало лечить, ее образ бы тускнел, пока от него не останутся лишь рамки, в которые была вшита жизнь. Я бы имел точку отсчета, в которой остановилась Катина жизнь и началась моя новая — без нее. Было бы мучительно больно, горько, одиноко, тоскливо, но я бы уже поправлялся. Потому что кануло девять дней и скоро настанет сороковой, после которого, говорят, становится легче. Самое страшное было бы уже позади.
Но она была жива, дышала где-то у себя в Тропарево, ходила в магазин, готовила еду и смотрела по вечерам кино. Я точно не знал, как она сейчас проводит вечера, возвращаясь домой после работы, но как-то она их проводит, и это не дает покоя. А вдруг она снова кричит от боли? Вдруг ей снова нужна помощь?
А я бездействую.
Я поставил автоматическое уведомление об открытии электронных писем, но она к ним не притрагивалась. Я звонил ей, телефон был недоступен. Сообщения оставались без ответа. На исходе третьей недели я собрался с духом и поехал к ней.
Мне не открыли. Я простоял час у знакомой обитой красным дерматином двери, звонил в звонок, на мобильный, пытался услышать хоть какое-то движение в квартире. Кати там не было. Тогда я постучал в соседнюю квартиру, где жил Стас, сосед Кати; его я знал давно. Он с семьей — женой Жанной и малюткой Варей — заселился в тот год, когда мы с Катей заканчивали школу. У Стаса были смешные оттопыренные уши и очень большие кисти рук, грубо слепленные, словно неумелым мастером из холодного пластилина. Рукопожатие было крепким, но влажным; судя по запахам из квартиры, в семье родился еще один ребенок, а может, и не один — пахло молоком и стиркой.
— Ты Катьку ищешь? Давно тебя не видел.
— Да все дела, — ответил я, — сейчас времени совсем нет, работа поджирает. В гости не находишься.