Здесь громоздкое, на половину стены, трюмо (стиля купеческого ампира), кое-где попорченное желтизной, с поразительной четкостью, однако, отражало часть комнаты, разобранную двухспальную постель, отброшенный к ногам скомканный конверт пододеяльника, помятую подушку — постель, которую лишь мельком увидел Васильев, мгновенно вообразив, как одиноко лежал на ней голый Илья в крайние минуты, думая, прощаясь с миром перед тем, как пойти в ванную.
У изголовья на тумбочке, неаккуратно залитой пятнами, клейкими на вид, осыпанной пеплом, стояла порожняя бутылка из-под шампанского, возвышались грудой окурки в пепельнице и валялась пустая пачка «Сэлем».
Молодой человек, не задерживаясь подле кровати, приблизился к туалетному столу, внимательно склонился там, после чего кивком хорошо причесанной головы подозвал Васильева, спросил с веской загадочностью:
— Его почерк на газете? Узнаете? У кого же он просил прощения? У вас, Владимир Алексеевич? Посмотрите…
Васильев посмотрел.
Это была газета «Вечерняя Москва», купленная, надо полагать, Ильей в вестибюльном киоске, развернутая на столе, наверно, прочитанная или приготовленная для чтения, или, может быть, подстеленная с иной целью, но остро и неестественно кололо глаза вверху на просвете полосы сжатое молящее слово, дважды написанное нетвердым почерком: «Простите!», «Простите!» Оно, это слово, впивалось в сознание тайной своей необходимости, сложностью и простотой нераспознанной цели, необъяснимостью движения предсмертной мысли Ильи, оно проникало в грудь щекочущим холодом смертельного острия. И Васильев спросил, вспыхивая раздражением против веской уверенности молодого человека:
— Почему вы считаете, что Илья Петрович Рамзин должен был просить прощения у меня?
— Потому что письмо покойного адресовано лично вам, Владимир Алексеевич, — произнес молодой человек с неразрушимым достоинством справедливости, исключающей всякую натяжку, и с вкрадчивой плавностью отвернул полосу газеты на столе, прикрывавшей незаклеенный конверт. — Письмо предназначено вам, Владимир Алексеевич, поэтому мы вынуждены были побеспокоить вас, оторвать, так сказать, от творческого процесса, от создания полотен, воспевающих трудовой…
— Вы не из бывших критиков? — желчно перебил Васильев, задетый фальшивой фразой молодого человека. — А то похоже, что вы цитируете свои статьи о современной живописи. Я могу взять с собой письмо?
— Нет. Прошу прочитать его здесь.
— Насколько я понимаю, — передернулся Васильев, — оно предназначено мне. Но я его взять не могу, а содержание вам уже известно?
— Разумеется. Я обязан был ознакомиться с ним по роду сложившихся… неординарных обстоятельств. Мы не на коктейль сюда приехали, Владимир Алексеевич, — поправил властно молодой человек и, глядя в лицо Васильеву, сам подал конверт, не без требовательности добавляя: — Прошу вас здесь ознакомиться с содержанием письма покойного и, пожалуйста, оставить его нам до конца расследования… Надеюсь, вы разумный человек и понимаете, что в жизни бывает все и даже вены иногда вскрывают не своей рукой и не по своей воле… Пока мы в исканиях, так сказать, истины. Но мы найдем ее, уверяю вас.
— Я, видимо, не разумный человек, — сказал Васильев неприязненно и отошел к лампе, горевшей на конце стола, стал спиной к молодому человеку, чтобы тот не видел его лица и дрожи его пальцев, когда он взял мелко исписанный лист бумаги.
«Дорогой Володя!
Прости меня за уход, подобный Сенеке. Но так проще и легче. Мой бывший друг, позаботься только о единственном — чтобы меня похоронили на каком-нибудь московском кладбище, и прости за тягостные хлопоты, которые доставлю. Я хочу (зачеркнуто) здесь, даже если Рудольф (зачеркнуто) потребует через посольство. Итальянцы очень уважительно относятся к покойникам и могут не разрешить.
Все мы трагично одиноки на этом свете и все смертны. Везде ужасно (зачеркнуто)…
Мне никто не может помочь — ни деньги, ни женщина, ни твоя дружба, Володя.
Я был честолюбив, но судьба не была милосердной. Никакого следа я не оставил после себя на земле. Только прошлое было прекрасно — наш двор, школа, моя дружба с тобой, юность, которой уже нет и не будет во веки веков. Наверное, на том свете я не узнаю ни тебя, ни Марию. Да что там будет, в бесплотности?
Что бы ни было, мы неразлучимы перед вечностью, и я, мой единственный друг Володя, не отрекаюсь от прошлого, от нашей молодости.
Не знаю, чего люди больше достойны — жалости или ненависти, но Лазарев был моим роком, и я был вынужден (зачеркнуто), чтобы выжить в плену. На том свете объяснимся. Я ему не простил и мертвому.