Книги

Выбор

22
18
20
22
24
26
28
30

— Какие молнии, когда осенний ветер срывает листья. И темнеет в четыре часа. Записки ноября.

— Да, да, это грустное зрелище.

И Эдуард Аркадьевич, ценя слово, ничем не проявляя обиды, в переизбыточной бодрости задвигался всей своей сухонькой деятельной фигурой, приветствуя полемическую формулу оппонента.

— Осеннего листа записки! Чудесно! Эт-то что же, что же, Александр Георгиевич, вы преклонный возраст мой имеете в виду? Или же вливаете яд в мой кубок, готовый чокнуться с вашим?

— Нисколько. На кой леший! — грубовато отмахнулся Лопатин. — Хочу сказать, что горький вкус осеннего листа под ваш развеселый аккомпанементик вызывает у меня кручение в животе. Выть на луну хочется и бежать до ветру. Вы все мировыми категориями по башке оглоушиваете, все вселенскими масштабами. А вот скажите, Эдуард Аркадьевич, златоустый Сократ двадцатого столетия, скажите, как вы-то сами в бытие правду-матку утверждаете в наши-то либеральнейшие времена? В своем краю родных берез… Хоть мизинчиком пошевелили?

— Во-первых, милейший Александр Георгиевич, я не карманный максималист, — Эдуард Аркадьевич привскочил, шаркнул ножкой и с язвительной учтивостью поклонился Лопатину. — Во-вторых, неужели вы не видите, что она, матушка, становится такой ветреной, что сил нет! — продолжал он неутомимо. — Не задумывались ли вы, что она, дева-страдалица, в грошовые детективы и пошлости по телевизору сбежала. В футбол, в полированную мебель, в ювелирные магазины, сиротинушка, удрала. Ее, матушку родимую, хватательный инстинкт с ног сшибат и в грязи вываливат, по-сибирски говоря. Подойдите, родной Александр Георгиевич, душевно прошу, к очереди у ювелирного магазина и абсолютно серьезно произнесите приблизительно такие диогеновские речи: «Братья и сестры, уважаемые граждане, да неужели смысл вашей жизни в этом желтом металле! Никого из вас он не сделает ни красивее, ни счастливее, а уж бессмертия никак не принесет. Красота — в подаренной вам жизни, в том, что вы дышите, видите солнце, работаете, ходите по земле. Разойдитесь по домам, подумайте о том, что не для этой очереди вы родились. Золото — не хлеб, не вода. Что вам даст лишнее колечко или медальончик?» Какова, вы думаете, будет реакция, милый Александр Георгиевич? Первое: если вы прилично одеты, да к тому же на манжетах вот такие вот, как у меня, буржуазные украшения, купленные еще в тридцатые годы, — Щеглов артистично тряхнул манжетами и, посмеявшись, повертел кистями, демонстрируя запонки, — то на вас, вне всякого сомнения, заорут так: «Ишь ты, высунулась харя в шляпе, сам чемоданы золота имеет, а нам, выходит, не надо!» А если уж на вас помятое пальтишко, то подадут голоса таким манером: «Из психички, видать, бежал! Держи его! Милиция! Где милиция? Перекусает еще всех! Его куда следует отправить надо!» Третьи, не обращая внимания на вашу шляпу, полезут с вытаращенными глазами, попрут мощной грудью на вас: «А ну, проваливай, пока это самое… чего порядок нарушаешь? Без очереди впереться хочешь, такой-сякой!» Подобную сценку, не для пьесы нарисованную, несколько лет назад вообразить себе было трудновато. Что-то произошло, от нас с вами не зависящее. Мировой микроб потребления, как грипп, перенесся к нам. Но там, за бугром, от соблазна, от рекламы, от пресыщенности, наконец, а у нас от чего? От нехваток? А когда начинается погоня за вещичками, в головках многих духовная образуется пустынька, и две госпожи — истина и мораль — уже редко приглашаются сюда в гости. — Щеглов пальцем постучал себе в темечко. — Зачем они? В гардероб не повесишь на плечиках! Лучше уж сервизы в сервантах да хрустальные вазы — до слез престижно! А зонтики, плащики, чулочки, люстры — а? Умилительно! С кем бороться, родной Александр Георгиевич? С самим собою? Мысленным взором окидываю себя: я весь в вещах, на мне отечественные только носочки и еще кое-что. Бороться с микробами, против которых нет вакцины? Это начало духовной трагедии, мой дорогой Александр Георгиевич! Не сомневаюсь, что вы станете красноречиво защищать честь мундира. Но эта истина не имеет определенного места жительства! Она не прописана нигде! Она без паспорта! — повысил тонкий насмешливый голос Эдуард Аркадьевич и в беспристрастной послушности, уважительно склонив голову, посмотрел выпуклыми глазами в конец стола на молчавшего Илью, продолжал не без веселой жестокости: — Я не сомневаюсь ни на йоту, что сумасшедшее человечество утратило высший смысл своего существования и заблудилось… Или уж наполовину заблудилось в бетонных лабиринтах больных и перенаселенных городов!.. И я не уверен, что завтра его найдут и спасут. Кто найдет? Кто спасет? Другие миры? Обитатели летающих тарелок? Инопланетяне? Да, возможно, что они обращают на нас внимания не больше, чем мы на муравьев. Найдет и спасет ли себя само человечество? Оно дискредитировало себя… Оно должно очиститься, Александр Георгиевич. Но — как?

— Пустозвонство! Художественный свист! Звуковое сотрясение воздуха! — загремел с презрительным негодованием Лопатин и даже кулаком ударил по краю стола, в порыве несогласия уже не стесняясь Ильи, который непрерывно подливал себе в бокал шампанского и как-то замкнуто пил мелкими глотками, все более бледнея, капли пота собирались островками на его висках. — «Смысл жизни». «Человечество». «Инопланетяне». «Правда». Леший не разберет, во имя чего вы, Эдуард Аркадьевич, замесили столько громких слов и во имя чего такую циничную кашу бочками наварили! Все человечество вы сейчас с ног до головы облили ядом, весь род людской в вещизме обвинили и обсмеяли, правду выдали замуж за лжеца-негодяя и оставили одни руины, как Мамай какой все копытами вытоптали! Содом и Гоморра! Бесплодная пустыня после вас осталась. Выжженная земля! Чего же вы хотите — очистительного всемирного потопа… и искупления? И не жалко род человеческий? А вы как же сами? Вы не особь человеческая? Вы кто — коза, трава? Букашка?

— Козочкой хотел бы по зеленой травке ходить, — сказал Эдуард Аркадьевич и развел руками с сокрушенным смирением. — Счастлив был бы безмерно.

То, что, по обыкновению, легко заявлял сейчас Щеглов, и то, что было не по душе Лопатину, задевало в эту минуту Васильева не сущностью их несогласных позиций, а тем, что замечал, как сумрачно темнели под ресницами глаза Виктории, и он страстно хотел понять, что происходило в этой красивой светловолосой головке дочери, так алчно впитывающей терпкий яд слов Эдуарда Аркадьевича, словно бы сквозь смех наслаждавшегося самоуничижительной горечью разочарования.

«Мне ясно, что он хочет понравиться Илье, но его вдохновляет спор с Лопатиным и внимание Виктории, — подумал Васильев. — Иначе откуда этот ливень сарказма и иронии? В нем есть какая-то наркотическая сила зыбкости. Как он нехорошо действует на Викторию, и как это нехорошо видеть!..»

— Кого жалеть, Александр Георгиевич? Скажите, пожалуйста? — спросила вдруг Виктория с брезгливым вызовом. — Лжеца? Грабителя? Дурака? Они еще больше станут лжецами, грабителями и дураками.

— Совет, Вика! Что касается дураков, — попытался поиграть ее словами Лопатин, обеспокоенный гневной вспышкой Виктории, — то надо вырабатывать в себе дуракоустойчивость. Или, пожалуй, считаться с ними, Вика, ввиду их численного превосходства. Надо, пожалуй, верить…

— Верить? Чудесно! Вы сказали «верить». А что такое вера — страх или убеждение? — перебил его сейчас же Щеглов, и бесовский костер взвился искрами в глазах его. — Вера? Пережитая истина или эмоциональное отношение к истине? В какую веру вы обращаете Вику?

— Перестаньте, дядя, — строго сказала Виктория, и по ее горлу прошла еле заметная судорога. — Так стало модно очень. Все сразу переводить в шутку. И вы стали так, Александр Георгиевич, хотя вам не идет. Для чего говорить слова, одни слова на все случаи жизни? Кому нужны ваши длинные монологи? — поморщилась она гадливо. — Кого это делает счастливым? Как страшно, что все говорят, призывают, клянутся, учат друг друга, а на самом деле — совсем другое. Просто страшно!..

— Вряд ли, Вика, вряд ли вы справедливы полностью, — забормотал Лопатин неловко, копаясь пальцами в бороде, пощипывая ее. — Вы напрасно нас так…

— Викочка, пощади, золотце, юная герцогиня наша! — прискорбно заговорил Эдуард Аркадьевич и воздел руки, словно в молитве призывая на помощь само небо. — Я хотел бы научить тебя быть счастливой, красавица моя! Но — как? Счастье — это лишь то, что мы представляем о нем. Мираж, мечта жить в сладости весенних снов. Кого можно научить счастью? Я могу научить лишь злой веселости, но это не для тебя. Поверь, как будущая актриса, — только искусство стоит чего-то в жизни. Но и оно не может научить счастью, оно лишь развлекает приятной сказочкой: будь честным, смелым, добродетельным…

— Боже, какой мед, какая сладость! — воскликнула Виктория с ненатуральной радостью. — К черту ваше искусство, дядя! Могу ли я быть актрисой, если мне ни перед кем не хочется лицедействовать! Илья Петрович, скажите, пожалуйста… вы как-то молчите, а я хочу, чтобы вы ответили мне! Что думаете вы? — проговорила она иным тоном, обращаясь к Илье, а он с каплями пота на лбу курил, смотрел на нее немигающим тяжелым взором, смотрел в отстраненном молчании, потом проговорил хрипло, с кривой улыбкой:

— Я не типичен, Виктория, в вашем споре.

— А что вы думаете? Что — вы?

— Что я?.. Как только человек заглянул в свою душу, он познал ад. По крайней мере, у меня это началось после войны, в шестидесятом году.