— Я не болен, — сказал Васильев и со сморщенным лицом потер лоб. — Хотя никто не знает, кто болен: он сам или тот, кого принимает за больного. Вот, например, с точки зрения вашей лифтерши, ты, конечно, псих и анормальный тип: бородища разбойничья, по дому и даже за газетами ходит босиком, курит вонючие сигареты и к тому же бездельник, тунеядец, ибо каждое утро на работу не ездит. Как? Не точно, скажешь? А, расхотелось…
Он не закурил, вложил сигарету обратно в пачку и, готовый, казалось, превесело улыбнуться, не улыбнулся, а, чуть хмурясь, вытянулся поудобнее, скрестил на груди руки и, было похоже, хотел задремать здесь, на этом удобном теплом диване, в зеленом свете настольной лампы, среди уютного книжного хаоса, в квартире-мастерской Лопатина, под гулкие налетающие удары метели за окном.
Лопатин легонько теребил, разлохмачивал бороду, из дебрей ее торчала зажженная сигарета, с тревожной нежностью глядел на Васильева, будто нисколько не осуждая его за непоследовательность, но намеренный понять до конца, что хочет он, что ждать от него в следующую минуту, и Васильев не без раздражения почувствовал это наблюдающее внимание, и морщинка возле губ передернула его лицо.
— Ответь, Саша, — проговорил медленно Васильев, — тебе знакомо чувство ревности? Не анахронизм оно, а? Правда, глупый вопрос?..
— Названное тобою чувство знакомо всем, — иронически ответил Лопатин и подул сигаретным дымом на зеленый колпак настольной лампы. — Она, то есть ревность, не имеет ни пола, ни возраста, но часто вводит иных людей, охваченных ею, в порывы гневного возмездия и аффекта, смотри Отелло и сотни судебных дел об убийстве жен и мужей, а иных — в зубную боль, в депрессию, в состояние нечеловеческой муки, что хуже всякой пытки, ибо конца ей нет. Какова причина вопроса, Володя?
— Я тебя спрашиваю — тебе знакомо? — повторил Васильев и, приподнимаясь на локте, всмотрелся в лицо Лопатина. — Лично тебе? Ты же был женат на красивой женщине в конце концов.
— Мою бывшую жену я сперва абсолютно не ревновал. До тех пор, пока она не стала ночевать у так называемых подруг… Ну, тут я познал страдания ревнивца, и тут я готов был убить всех этих подруг и себя. Я рычал в бессилии, как стареющий лев, и метался по городу в поисках ее!.. Идиотическое было время! Но она — особ статья. Елена была просто милая пресыщенная потаскушка. Сейчас я свободен, дружище, понимаешь ли ты. Свободен от женщин и любви, а значит, и от ревности. Брак, Володя, мешал мне, как… пудовые кандалы, как гири на ногах. Надо полагать, я не создан для семейных сантиментов. Для меня была сущая каторга: капризы, упреки, обязанности супруга, и не то сделал, не то купил, выпил лишнюю рюмку, обкурил, понимаешь ли ты, всю квартиру и тому подобные воспитательные удобства и бытовые детали.
— Я ревную ее, наверно, — очень тихо сказал Васильев, слушая и в то же время совсем не слушая Лопатина, и, заложив руки за голову, договорил неестественно спокойным голосом: — Это и есть медленная пытка, Саша…
— Не преувеличиваешь ли ты? — Лопатин удивленно не то застонал, не то замычал и, подавляя эти невнятные звуки кашлем, гулко спросил: — И давно?
— Что давно?
— Ну… твоя пытка началась? Когда почувствовал… эти самые симптомы?
— Спрашиваешь, как будто врач.
— Как твой друг.
— Я почувствовал это в Венеции. Почему в Венеции — объяснить не могу. Впрочем, там многое произошло, Саша. Со мной. И с нею. Нет, ничего не случилось. Все как было. Но что-то произошло…
— Можешь не слушать меня, дурака глупого, но понять тебя трудно, Володя.
— А ты думаешь, я все понимаю?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Поезд в Венецию прибыл поздним вечером. Густой туман тек вдоль безлюдных платформ, по которым одна за другой катились к вагонам пневматические тележки носильщиков, то и дело кричавших зычными голосами, а из открытых окон почти пустого поезда редко высовывались с усталым ожиданием лица, глядели на эти тележки, на мокро отблескивающий под огнями перрон, на небольшую толпу пассажиров, потянувшихся из передних вагонов к застекленному, сплошь окутанному серой мглой вокзалу.
В сопровождении проворного носильщика они спустились по скользким ступеням на брусчатник привокзальной площади, и тут сразу горьковато запахло осенью, мокрым камнем, близкой водой, все вокруг тонуло в таком плотном туманном сумраке, что видна была только часть маленькой площади, за которой чуть-чуть брезжили, плавали размытые пятна фонарей, а вверху, в дымящейся пустоте, мутно-красный конус рекламы «кока-колы».
— Как сыро! — сказала Мария, закутывая горло воротником плаща. — Где же твоя хваленая Венеция? Кажется, даже любимая Венеция? Ни зги не видно.