Иван заметил, как вздрогнула молодая монашка, удивился, но про себя решил, что Годунов был скор на расправу, и немало людей по монастырям отправил, вычеркивая их из мирской жизни с ее вечной политической борьбой. Сейчас это просто сделать — насильно постригли в иноки, и все — дальше только в расстриги подаваться, а за это и казнить могут, если покровителя сильного не найдешь. Но лучше сразу за «бугор» сваливать — в протестантских землях всякого народа хватает.
— Да, это так, княже, царь Борис Федорович, правил семь лет…
— А потом пришел самозванец, да-да, именно так — самозванец, который назвался царевичем Дмитрием Углицким, что «чудесно спасся» от происков Годунова, когда тот был царским шурином. Грянул глад и мор на три года, и все возопили, что за грехи Борисовы наказание! Чушь собачья — он повсеместно был, во всех странах неурожаи, везде голодовали и умирали. Иначе бы столько иноземцев и ляхов, на русские земли не пришли, желая тут обогатится. Тут подумать только надо, чтобы понять, что пришел самозванец. Будь он настоящим государем, то не стал бы приказывать всю семью царя Бориса убивать! Так может поступить только самозванец, что боится, что вхождение его на престол могут оспорить! Детей истреблять и над ними глумы учинять может только вор и тать!
Иван разошелся не на шутку — только матами не сыпал. Но взглянув на молодую монашку примолк — та, со смертельно побледневшим лицом сползала с лавки, но ее поддержала пожилая инокиня, не дала упасть. Келарь же подошел к двери, открыл ее и вышел. Однако скоро вернулся с двумя дюжими монахами, и один из них осторожно унес на руках сомлевшую женщину. Дверь тихо притворилась, и наступила тишина, в которой негромко прозвучали сказанные келарем слова:
— Инокиня Ольга в девичестве своем мирской жизни царевна Ксения Борисовна Годунова, отец ее царь Борис был ктитором этой обители.
Иван обалдел — такого развития событий он никак не ожидал, и только произнес, помотав головой:
— Охренеть…
Глава 18
— Княже, ты помнишь, какой удел был у твоего родителя? Али прозвище? Может что-то тебе о том дядька сказал, перед тем как помер? Вестимо, ты мал тогда был, но упомнить ведь мог, просто запамятовал? Лет то прошло много, у тебя седина в голове и бороде уже.
Келарь чуть ли не впился в него взглядом, а Иван изобразил роденовского «мыслителя», поглаживая бородку, которую отращивал вот уже пять недель. И в этот момент лихорадочно соображал, как ему повернуть ситуацию в свою пользу. Версия у него была заранее отработана, но раз пошли новые вводные, то тут нужно приспособить их к ситуации.
И с видимым усилием, чтобы притихшие служители культа убедились в его искренности, он негромко, якобы с трудом, произнес, мотнув головой, словно пребывая в растерянности:
— Ничего не могу вспомнить. Дядька когда умирал, все шептал мне что я старый стал совсем, про старость бормотал что-то. А более ничего не могу вспомнить, давно ведь было, лет тридцать с лишним тому назад, малый я еще был, многого не понимал. Ребятенок сущий…
— Может быть Старицкий?! Князь Владимир Андреевич! Наш батюшка с тобой, царем Иоанном убиенный!
Тетка с исказившимся лицом вскочила с лавки, шагнула и протянула к нему скрюченные руки. Лицо ее стало смертельно побледневшим, как меловая побелка на печи, монашка протянула к нему скрюченные руки. И тут же стала падать ничком на пол, потеряв сознание. Приложилась бы головой об кирпичную кладку холодной печи, но Иван ее подхватил на лету. Все же успел отреагировать на падение, благо похожий казус уже случился совсем недавно, пять минут тому назад.
Уложив бесчувственную женщину на лавку, Князев бросился к монаху — тот был явно покрепче, и находился в сознании. Понимая, что тому нужно, Иван налил из стоявшего на печи кувшина в кружку. По пене понял, что это не вода или взвар, а квас. И сам напоил келаря — у того сил в пальцах не было. И посмотрел — у того явно отпустило, с облегчение выдохнул. И осевшим до хрипоты голосом тихо произнес:
— Твой батюшка князь Владимир Андреевич Старицкий, коего отравили по царскому повелению. А жену его, и почти всех деток подвесили на стену и палили по ним из пищалей, никого не пожалев. Я сам видел сие злодейство, и как его учинили…
Келарь всхлипнул — видимо переживания были сильными, все же человек верующий, раз в монахи подался, грехи замаливать.