Уже на пороге Родригес был остановлен вопросом.
- Полагаете, такое возможно?
- Получается - возможно, сеньор...
Ох... Пока - меня... Скажу - потом их... Нет... Не предам...
Снимите... Нет... Ничего не знаю... Ничего... Нет...
Не скажу... Не предам... Ох... снимите...
Гонсало... Кугель... Нет... Не предам...
Ничего не знаю... Ничего... Нет...
Ох... снимите... Ничего...
Ничего не знаю...
Ничего... Нет...
В какой-то момент пришло осознание, что глаза у меня открыты, и на меня обрушилась темнота. Судорога давила грудь и живот, свивала в жгуты спину, но уже давала дышать. Полегче.
Значит, опять жив. Только ослеп.
Где я? Судя по тишине - в камере, бросили умирать.
Несколько дней... так вот что чувствуют... умирающие на коле... Когда, даже чтобы шепнуть... Мука и нет возможности крикнуть, чтобы просить прекратить мучение - сил не собрать. Кричишь, шепчешь про себя, выныривая из темноты монотонной скручивающей боли на свет яростной, ослепляющей. Сколько дней прошло...
Вязкий холод боли наполняет руки, ноги: пауком затаившаяся судорога, сжав челюсти на волглом мясе, ждет попытки - хоть чуть-чуть пошевелить, хоть мизинцем, чтобы вновь, наливаясь силой, скручивать, давить, рвать, свивать мускулы в безмолвно орущий комок!
Боль, достигшая наивысшей точки, за которой животное безумие, огненная пустота, несколько откатила и замерла, давая возможность думать, мыслить, понять...
Одуматься.
Нет!!! Не предам! Не предам!
Раз пытают меня, значит - Кугель, Гонсало держатся, ничего не сказали.