Книги

Ворошенный жар

22
18
20
22
24
26
28
30

Вчера один солдат развлекал рассказом.

Старик выпил флакон одеколона. Пришел на скотный двор. Жара. Одеколон из старика испаряется. «Уйди, дед, дрянью какой-то от тебя несет». — «Дрянью? Ты пойди, дурак, понюхай: барыней от меня, дурак, пахнет».

* * *

Разговор в избе.

— Они хорошо жили, у их вся обстановка.

— На Руси не все караси, есть ерши.

* * *

Он долгим взглядом провожает собак-танкоистребителей. Узкие темные глаза тунгуса[3]. Для его отцов и дедов, кочевавших с табунами диких лошадей, собаки были священны.

Собаки заливисто лают, рвут поводки. Их ведут на передовую. Там они помчатся под немецкие танки с взрывчаткой на спине…

* * *

Да, солдат налегке. У него ничего нет, кроме жизни, и ей он не хозяин, ею распоряжается приказ.

* * *

У немцев, у каждого солдата, — пачки фотографий, одинакового формата, шесть на девять, с зазубренными краями. Muti, Vati — мамуля, папуля. Любимая сестра. Завтрак честно́го семейства, велосипедная прогулка, трапеза в саду, толстяк дядя с мосластой женой и крошками детьми, черепичная кровля, добротный дом, увитый плющом. Невообразимый уют жизни. Довольство, самодовольство. Но главное — уют. Куда же они повалили, куда поперли от своего уюта?

* * *

— Погодите хорониться, поглядим. Если лошади в дышло запряжены, то немцы, если в дугу — то наши.

* * *

— Парила бураки в русской печи, через мясорубку пропущу и муки добавляю — хороший хлеб, замечательный. Только мука — вся.

* * *

Солдат он и есть солдат. Стреляют, убивают, хоронят, поднимаются в атаку, идут в разведку — это война.

А бредущие бог весть куда разутые, голодные бабы с котомками, с голодными детьми, беженцы, погорельцы — это ужас войны.

* * *

У нас тут у всех прочная уверенность, что, уж коль нас свела война, все мы друг другу предназначены и уж ничто нас и потом не разъединит, не разведет по своим кругам.

Капитан Т., залихватский малый, недавний милиционер, спросил:

— Ты что задумалась? О семье скучаешь? Вот война кончится, поедем с тобой в Новосибирск. Электричество, троллейбус, в театре люстра в восемь тонн. Прямо с вокзала на Трудовую.

* * *

— Теперь какая любовь! — раздольно сказала молодая. — На часок да на урывочек. — И было видно, что это по ней.

* * *

Стоит чуть оторваться от своей здесь повседневности, оказавшись на дороге пешком ли, или подобранной водителем машины, или на телеге, как захватывает необычайность, новизна, и пытаешься что-то записывать. Так что от тряски многое записано кое-как, буквы прыгают, слова громоздятся друг на дружку. Сама и то едва потом разбираешь.

* * *

В пасмурный полдень вдруг въехала длинная подвода, запряженная черной лошадью. Остановилась, развернувшись поперек улицы. Дядька в темном фартуке, в кепчонке с мятым козырьком привстал на коленки и странно так заголосил: «Ста-арья!» — такой деятельный, хоть вроде бы дуроватый, а еще, как оказалось, когда слез с подводы, хромой.

Ребятня облепила подводу. Лошадь красиво била копытом. Над черной ее головой по дуге голубой краской: «Главвторсырье». Дядька призывно щелкнул кнутом по сундучку, выдвинутому в угол подводы.