Книги

Ворон. Тень Заратустры

22
18
20
22
24
26
28
30

Дедушке Ильичу шел пятьдесят первый год, но выглядел он семидесятилетним стариком. Причем смертельно больным семидесятилетним стариком. Пергаментная иссохшая кожа, вся в островках струпьев, мертвенно-онемелых или огненно-воспаленных, уже не скрывала анатомических подробностей строения черепа и костей рук. «Ходячий труп» было бы, пожалуй, неточным определением, поскольку в последние дни Александр Ильич Лерман перестал быть ходячим уже необратимо и бесповоротно. «Дышащий» – это да, хотя с огромными усилиями, хрипло и надсад но, чуть не каждую минуту припадая к ингалятору. Похоже, в схватке смертных недугов пневмоцистит все-таки брал верх над саркомой Ракоши, и до финального свисточка остались считанные мгновения… Но все же он успел… Успел… Синюшные бескровные губы искривились в подобии улыбки…

Так Судьба, столь немилосердная к Александру Ильичу Лерману, напоследок улыбнулась – пускай уже не ему лично, но последнему, единственному, дорогому человечку… Его маленькому Бобби, перед которым он, Александр Ильич, был так виноват, так виноват…

Судьба явилась в обличий давнего знакомого по работе в архиве, чудаковатого лондонского профессора Делоха. Точнее, не в обличий, а в подвизгивающем от волнения голосе, донесшемся с пленки домашнего автоответчика:

– Ильич, старина, извините за беспокойство, это Георг, Георг Делох, помните такого? Если не трудно, я просил бы вас оказать помощь моему русскому другу из Петербурга. Он занимается составлением своей родословной, а в ней обнаружились шотландские корни и даже, представьте, фамилия Лерман. Я хотел бы направить его в ваш архив, его фамилия Захаржевский. Никита Захаржевский…

Услышав это имя, Лерман так разволновался, что у него подскочила температура, и верной Инге пришлось вкатить ему два сверхнормативных укола. И все же вечером Александр Ильич нашел в себе силы через Бобби отзвониться Делоху и передать, что хотя в данный момент он несколько нездоров, но через недельку будет рад принять иностранного гостя и оказать всяческое содействие его изысканиям.

А потом вызвал к себе Бобби и его нынешнего бой-френда Джона…

* * *

Отца своего Александр Ильич знал только по фотографии – старший сержант штабной роты Дерек Лерман пал смертью храбрых, правда, не на поле брани, а спустя несколько месяцев после окончания войны, в пьяной потасовке в Ганноверской кнайпе, где шумно отмечал с товарищами рождение первенца, зачатого в военном госпитале близ Глазго. Мальчика воспитывали мать Джулианна и ее мачеха по имени Дейрдра, о которой Александр до сих пор вспоминал с содроганием, потому что была та Дейрдра ведьмой – и вовсе не по прозванию, каким подчас награждают ближние какую-нибудь старушенцию за мерзкий нрав, а по сути, можно сказать, по профессиональной принадлежности. Гадала, снимала сглаз и порчу, пользовала страждущих травяными сборами и отварами кореньев. Хоть и дразнились на Александра Ильича – впрочем, нет, тогда еще Шоэйна – соседские ребятишки за такое родство, но только бабкино ремесло и держало семью в достатке и даже в благоденствии. Сколько Лерман себя помнил, он всегда был одет, обут, накормлен и обихожен, а когда ему исполни лось шесть, они перебрались из преимущественно пролетарского Дарли в весьма приличный дом в уютном буржуазном пригороде Грэндж. Мальчик пошел в хорошую начальную школу, а потом, успешно выдержав экзамен «одиннадцать-плюс», – в школу грамматическую, откуда открывалась прямая дорога в университет.

Если бы юный Шоэйн обучался в современной российской школе, то непременно заработал бы среди одноклассников кличку «ботан», а в родной Шотландии был он «sissy» или «dork», что примерно то же самое и означало. Тихий, прилежный, успевающий по всем предметам, кроме физкультуры, отличающийся к тому же хрупким телосложением, длинными девчоночьими ресничками и обыкновением по любому случаю заливаться стыдливым румянцем. Понятно, что, оказавшись в университете с его многовековой традицией «наставничества» – по-нашему говоря, персонифицированной дедовщины, – салага Лерман в первый же вечер был классически «опетушен» своим «фэгом», третьекурсником Энди Мак-Дугласом.

– Эй ты, фокс, а звать-то тебя как? – томно осведомился Энди, натягивая подштанники.

– Шоэйн… – чуть слышно простонал истерзанный Лерман.

– Шон? – не расслышал Энди. – Ты что, ирлашка, что ли? «Мик» долбаный?

– Шоэйн… Так по-древнекельтскому правильно произносится…

– Иди ты! Что, предки выпендриться решили или взаправду по гэлику ботают?

– Взаправду… ботают…

– И ты, что ли, сечешь?

– Секу… Маленько.

– Ну, ва-аще… – заметно изменившемся тоном протянул Энди. – Слышь, фокс, там в сортире на полочке вазелин, так ты того, подмажься, легче будет… А меня гэльскому не поучишь?..

Отношения, начавшиеся для юноши столь травматически, вскоре приобрели иное качество. Боль, душевная и физическая, ушла на удивление быстро, а на ее место заступила высокая радость – от почти равноправной дружбы и почти гармоничной любви. Другие фэги даже посмеивались над Энди за неподобающе теплые отношения с презренным салабоном-«фоксом».

– Мой фокс, джентльмены, – это только мой фокс, а вторжение в частную жизнь – это, знаете ли… – отфыркивался Энди и под ручку с Шоэйном отправлялся прошвырнуться по Королевской Миле до ближайшего паба, где обслуживали студентов.

Энди Мак-Дуглас был ярым шотландским националистом – и столь же ярым коммунистом-ленинцем. Две доктрины легко уживались в его сознании: ежику ведь понятно, что успешная пролетарская революция и полная победа социализма возможна только в независимой Шотландии, окончательно отделившейся от ненавистной, загнивающей, разлагающейся империалистической Британии. За черным «гиннесом» или светлым «карлингом» приятели часами разглагольствовали о Брюсе и Уоллесе, о государстве, революции и праве наций на самоопределение, о реакционной роли религии и нюансах гэльской орфографии.