Со службы Елизавета Ивановна вернулась в семь вечера, несчастная, серая и сутулая от усталости. Вернулась не одна, а с бутылкой. После разговора с Акимовым это случалось довольно часто. Конечно, она не так глупа, чтобы светиться лишний раз – выпивала исключительно у себя, на кухню при свидетелях не выходила. Под градусом вела себя гораздо тише, чем обычно. Пила, заедала черным хлебом, плакала. Снова одна. Снова не нужна никому.
Зашел, впрочем, участковый, Аким Степанович. Пожалуй что единственный, кто относился к ней по-человечески, с пониманием. Уж сколько скандалов с битьем посуды, метанием керосинок она закатывала, как только ни обзывала – сгоряча она ругалась, как пьяный матрос. Ничего не поделаешь, кровь и привычка… но участковый был непробиваем: «Успокойся, дочка. Я понимаю, тяжело тебе, но ведь всем тяжело. А ты потерпи. Сдержись. По-фронтовому – надо, значит, надо».
Да, он все понимал, старый гриб.
В гродненской операции при переправе через Неман не только погиб ее полевой муж – на самом деле они не успели расписаться, хотя и шли вместе, бок о бок, с самого сорок первого года. Елизавета Ивановна сама была тяжело ранена. Первого немца, который, визжа, бежал как сумасшедший, рубанула по каске – он упал, следующему угодила по затылку, третьему – по плечу… ее подобрали далеко в поле, с сотрясением мозга и поврежденным позвоночником. Она выжила, но на самом деле умерла с мужем – веселым, кудрявым, белозубым, с острыми серыми глазами, скуластым.
Потом Победа, началась мирная жизнь, работа, одиночество. Никому и в голову не приходило даже приблизиться к ней – рыжей, злой, сверхтребовательной к другим и еще больше – к себе.
И вот Герман… Она не могла признаться никому, даже себе. Когда она его увидела в зале, то немедленно поняла: это он. Это было так очевидно и бесспорно.
Даже этот казус с цветами… муж тоже разорял чужие сады, собирая для нее эти букеты, такие пустяковые для всех – несъедобные же! – и такие бесценные для нее.
Не выдержала, вспомнила, застонала от тоски – и в эту самую минуту он постучал в дверь. Радость – невероятная, огромная, горячая – поднялась до самого горла, переполнила Елизавету Ивановну, она кинулась к двери, потянулась открыть, ведь она так ждала его, так тосковала…
«Не стану открывать», – твердо решила она. И открыла.
Он проскользнул в комнату, крепко обнял, принялся целовать, без разговоров, без всяких этих «если-вы-не-против» – точь-в‐точь как тот.
И все-таки, пересилив себя, Елизавета Ивановна вырвалась, отстранилась и бросила прямо в глаза – серые, такие похожие на те, навек погасшие:
– Уходите, Герман Иосифович.
– Лизонька…
– Мне не нужны неприятности. Прощайте.
Задергались, раздувшись, ноздри, зрачки сузились, как прицел, загуляли по широким скулам желваки – Елизавета Ивановна, мысленно застонав, отвернулась.
– Как знаешь. Смотри не передумай, – процедил Герман.
Дверь закрылась. Елизавета Ивановна вернулась к бутылке и одиноким слезам. С утра она очень порадовалась, что догадалась утопить в Оленьем пруду личный браунинг, иначе не дожить бы ей до утра. Или, что еще хуже, кому-нибудь из соседей.
– Минхерц, говоришь, – проговорил Сорокин, выслушав доклад подчиненного. – Ну что же, и такой тут есть.
– Где? – переспросил Акимов с изумлением.
– А вот тут, как раз в папочке.