В 1971 был убит Васфи Таль, премьер-министр Хусейна – его зарезал, кажется, в Каире, один палестинец, который потом смочил руки в его крови и стал пить. Он называет себя Абу эль-Аз. Сейчас он в ливанской тюрьме, его арестовали фалангисты. Фидаин, который мне это рассказывал, был его сообщником. Я не скажу его имени. С каким отвращением европейские журналисты передавали это «я пил его кровь», сперва я подумал, что это риторическая фигура, которая означает «я его убил». Его верить его товарищу, он и вправду лакал кровь Васфи Таля.
– Все командиров и всех фидаинов, членов АОП Израиль называет террористами. Что, он должен восхищаться вами?
– Ну, рядом с ними, рядом с американцами и европейцами мы просто карлики. Если вся земля – это царство террора, мы-то знаем, кто в этом виноват, вы всюду сеете террор, а сами прячетесь в норы. Сегодняшние террористы и те, о ком я говорю, выставляют напоказ свои тела, в этом-то и разница.
После соглашений 1970, когда в Аммане уличную полицию разогнали патрули фидаинов и бедуинов, иногда смешанные, фидаины с насмешливой беспечностью считывали эмблемы и символы каждой страны, быстро пролистывали паспорта, которые бедуины осторожно рассматривали и вертели в своих длинных пальцах аристократов пустыни. С серьезными лицами они возвращали разрешения на проживание, пропуска, водительские права, технические паспорта, держа документы вверх ногами. Было видно, как они растеряны и напуганы. Униженные в 1970, они с радостью убивали палестинцев в июне 1971. Причина убийства была не важна, была радость убийства.
Сегодня почти весь Амман похож на квартал, который до сих пор называют Джабаль Амман, и который остается самым шикарным кварталом столицы. Стены вилл были возведены из шишковатого камня, порой обтесанным под так называемый «алмазный конус». В 1970 этот роскошный район, солидный и внушительный, был так не похож на строения в лагерях из парусины и листового железа. Эта парусина с разноцветными заплатками, закрывающими дыры, радовала взгляд, особенно взгляд западного человека. Если смотреть на лагерь издалека и в пасмурный день, можно было подумать, будто там царит сплошное счастье, казалось, каждый кусок разноцветной ткани тщательно подобран в сочетании с другими, и такую гармонию мог создать только веселый народ, сумевший сделать из своего лагеря радость для взора.
Кто, читая эту страницу в середине 1984, когда она была написана, спросит себя, подходит ли слово «разрастаться» лагерям палестинцев? Как, наверное, четыре тысячи или даже больше лет назад они, похоже, появились на поверхности планеты сразу во многих местах: Афганистан, Марокко, Алжир, Эфиопия, Эритрея, Мавритания… целые народы становятся кочевниками не по собственному выбору, а из-за какого-то зуда в ногах, мы видим нечто подобное из иллюминатора самолета или перелистывая журналы для богатых, где все эти лагеря на глянцевой бумаге, кажется, преисполнены мира и покоя, а ведь это обломки «оседлых» народов. Не зная, как избавиться от «сточных вод», они просто оставили их в долине, на склоне холма, как правило, между тропиками и экватором.
С небес, из герметичного пространства самолета, мы видим, что так называемые оседлые города и нации, прикрепленные, привязанные к земле, подобно Гулливеру, если и использовали труд своих кочевников: корсаров, мореплавателей, магелланов, де гама, ибн-батут, путешественников, центурионов, землеустроителей, то использовали, презирая их. Зато потом так хорошо, так тепло им было при банках, под сенью золотых запасов, когда благодаря переводным векселям «циркулировали» деньги.
Нам следовало с недоверием относиться к этой изысканности и элегантности, которая могла бы убедить нас, что счастье – там, где столько фантазии и воображения; следует с недоверием рассматривать фотографии освещенных солнцем лагерей на глянцевой бумаге роскошных иллюстрированных журналов. Порыв ветра – и все улетело, парусина, холсты, цинковые и железные листы, и я увидел несчастье при свете дня.
Присвоить себе язык мореплавателей, было, вероятно, делом нетрудным, но на каком языке принимались говорить, когда терялись на твердой земле, нет, еще не поэты, как их именовали на суше, шагающие и отдыхающие на незыблемой почве, успевающие воскресить в памяти и бескрайние морские просторы, и пропасти, и вихри, а именно мореплаватели, идущие по курсу, в надежде – если не вмешается небесное или материнское провидение – на нежданное возвращение на знакомую землю, к своему очагу; так какие слова вырывались из уст, когда нужно было назвать берег или деревянный брус, ют, верхнюю палубу, кусок треугольного полотнища на брам-стеньге. Странно не то, что слова эти были изобретены в припадке безумия, а то, что они до сих пор живы в нашем языке, а не сметены мощным кораблекрушением. Придуманные в часы скитаний и одиночества, то есть, страха, они в нашей лексике что-то вроде килевой качки, которая заставляет нас раскачиваться из стороны в сторону и терять равновесие.
Если нужно добраться из Клагенфурта в Мюнхен, садишься на небольшой поезд, пульсирующий между холмов петлевым узором, где контролер-австриец ходит по узкому проходу, раскачиваясь, как матрос на палубе в бурю. В Тирольских горах этот нелепый танец враскачку в коридорах поезда – единственное напоминание о море, все, что осталось от континентальной и морской империи, где над землями и морями никогда не заходило солнце, Максимилиан и Шарлотта видели это, когда ездили в Мексику. «Большие глубины» – это такое же высокопарное выражение, как и почти все судоходные термины, старое, но не забытое. Когда в море скитались моряки, потерянные в одиночестве, тумане, воде, постоянной качке, они скитались – в надежде потеряться и там тоже – в своих словесных находках и открытиях: буруны, шторма, край земли, поселенцы, баобабы, ниагары, катраны… при помощи этого словаря, неведомого их вдовам, вышедшим вторично замуж за какого-нибудь башмачника, они станут рассказывать о путешествиях, о которых даже просто говорить нельзя без страха и наслаждения. «Воды больших глубин» – возможно, это глубина, сходная с самым черным мраком, и ни один взор не в силах проникнуть через тысячи и тысячи стен, туда, где бесполезны цвета, поскольку – невозможны. Амман я тоже могу описать с помощью этого выражения, ведь под семью горами, на которых раскинулся город, расстилаются девять долин, расщелин, их не смогут заполнить собой ни банки, ни мечети, и когда покидаешь дорогие, то есть, расположенные высоко и самые богатые кварталы, словно спускаешься в большие глубины, даже странно, что туда можно добраться без скафандра, а еще замечаешь вот что: ноги становятся подвижнее, коленные чашечки поворачиваются быстрее, сердце бьется слабее, но крики прохожих и гул автомобилей – а порой и треск автоматной очереди – сходятся, словно две команды-соперницы какого-то нового спорта, на мгновение всё перекрывают крики, затем гул и получается сумбур, в котором ничего нельзя различить четко, и остается только некий шум, непонятно почему его называют глухой шум, хотя глухим становитесь вы сами; это что касается слуха. Что же до взгляда, он останавливается на однообразно серых витринах, окаймляющих улицы «больших глубин». Без сомнения, пыль была еще арабской, а товар японский, но ровный слой пыли на привезенных из Токио инструментах, слой пыли, на взгляд такой же мягкий, как шерстка внутри ослиного уха, был тоже подобием ночи, но не кромешной ночи, а словно освещенной этой серой пылью, которая и делала из Аммана город больших глубин. Нежная, кроткая пыль, опускающаяся на последние модели японской электроники, самого
Но была бы астрономия наукой столь же ничтожной и пустой, что и теология, если бы мореплаватели, в страхе перед большими глубинами и рифами, не рассказали о небесах и созвездиях?
От Аммана, города царства Давида, набатейского, римского, арабского, пришедшего из глубин веков, поднимался смрад наносных отложений.
Поскольку Провидению, которое вело нас за руку, веры больше не было, оставалось полагаться на случай. Благодаря ему я узнал о двух каналах, по каким попадали в Египет молодые североафриканцы, решившие умереть за ФАТХ, единственную организацию, название которой в 1968 было известно всем арабам. Бургиба, предпочитавший дипломатию войне, запретил на своей территории всякие сети добровольцев, но, тем не менее, они там существовали. Возможно, он просто закрывал глаза, поскольку приближающая старость все настойчивее требовала послеобеденного отдыха.
Некоторые слова требуют объяснений более, чем другие, тоже незнакомые. Услышав их хотя бы один раз, не можешь уже отделаться от их музыки, и слово «фидаин» из их числа. В поезде из Суса в Сфакс[6] я познакомился с шестью молодыми людьми, они смеялись и ели сардины и сыр. Они были счастливы, потому что призывная комиссия признала их негодными к военной службе, и по их рассказам я понял, что они симулировали слабоумие, помешательство и мастурбацию, от которой глохнут. Им было лет по двадцать. В Сфаксе мы расстались. Я вышел на перрон. Несколько часов спустя я вновь увидел их на берегу водоема, они опять ели консервы, но теперь не ответили на мое приветствие, на мою улыбку, смутились, кто-то опустил голову, рассматривая дыры в куске швейцарского сыра, другие, узнав меня, негромко и быстро заговорили между собой, и я понял – по крайней мере, так мне передали – что они вышли из поезда не на перрон, а с противоположной стороны, на рельсы, чтобы их не увидел начальник станции. На следующий день грузовик повез их в Меденин[7], где они остановились в небольшой гостинице. Ночью они перешли ливийскую границу.
Это происходило в начале лета 1968. Я часто ездил в Сфакс. Служащий отеля спросил меня, нравится ли мне Тунис – так после обмена взглядами завязываются любовные отношения. Я ответил, что нет.
– Пойдемте вечером со мной.
Мы встретились возле книжного магазина.
– Я вам прочту и переведу.
Книготорговец, незаметно, как ему казалось, прикрываясь стопкой книг, протянул нам несколько небольших сборников арабских стихов. Он открыл дверь и провел нас в маленькую комнату. Молодой человек прочел первые стихи, посвященные ФАТХу и фидаинам. В начале каждого стихотворения, справа, я увидел искусно выполненные миниатюры.
– А почему тайно?