Но как же трудно это понять! Не интеллектуально, а всем нутром, каждым нервом. Для того чтобы сия элементарная истина проникла в мое костное и замусоренное суетою сознание, мне пришлось лишиться многого, как мне казалось еще час назад — всего, из чего состояла раньше моя жизнь, а вернее, безнадежный тупик на задворках огромной человеческой фабрики, жалкий и склизкий проулок имени «Полины Власовой». Впрочем, кто я такая, чтобы жаловаться? У меня было все как у всех: типичный сценарий, где все происходящее воспринимается притупленно, покорно, как ряд хаотичных событий, над которыми у нас не больше контроля, чем над погодой: разве что успеваешь в последний момент взглянуть на небо и раскрыть зонтик, но не более того. В таких жизнях нет ни смысла, ни радости, ни видимой связующей нити, мы передвигаемся из сцены в сцену как жертвы, как куры, искренне принимающие потолок курятника за небо, и, так же как у них, в наших глазах не мелькает ничего, кроме расплывчатого сонного марева, лишь в последний момент сменяющегося отчаянием и ужасом.
Но мне неожиданно повезло: меня приперли к стене. Я долго пятилась, извинялась, привычно рыдала, пыталась найти спасение за чужими спинами, цепко хватаясь за соломинки тех, кто, как мне казалось, умеет управляться лучше меня. Но я ошибалась, ни за чьей спиной прожить нельзя. Это миф, самообман, мы и только мы сами творим собственное счастье и несчастье, наша судьба есть прямое следствие наших личных выборов, и не совершать их нельзя, какой бы устрашающей поначалу не казалась ответственность! Но для понимания этого необходим толчок, позволяющий прорваться сквозь привычно сковывающий нас страх, и именно за него, за эту искру, импульс я и должна сказать спасибо всем, кому суждено было невольно помочь мне в этом.
Людей, участвовавших в произошедшем со мной, было много, и сначала я думала, что никогда не смогу их простить. Но сейчас понимаю: здесь нет места прощению, передо мной никто не виноват, даже более того: я искренне
Ух, только что невесть откуда взявшаяся огромная волна перекатила через борт, промочив блокнот насквозь. Карандаш до дыр царапает мокрые листы, поэтому закругляюсь. Перечитала только что написанное. Запись вышла сумбурная, прыгающая. Как хорошо, что никаких читателей она не предполагает. Постороннему человеку, не пережившему то, через что пришлось пройти мне, все это показалось бы наивным, излишне драматизированным, или даже, как знать? — патетичным. Могу себе представить, как закатились бы глаза у Жанны, прочти она эти строки, но я больше никогда ее не увижу, так же, впрочем, как и всех остальных. Я осталась одна и, невероятно, но меня это радует! Мне еще много о чем надо подумать, но что-что, а времени теперь у меня сколько угодно.
Перед моими глазами раскинулся бескрайний океан, и пройдет как минимум неделя, пока я доберусь до пункта моего назначения — далекой Новой Каледонии. Вот ведь куда, однако, может закинуть нас путь! Часто слышишь выражение, что вся наша жизнь игра, спектакль, театр; но ведь что примечательно: в отличие от театра вам никто не раздаст заранее «программку», все судьбоносное здесь всегда случается внезапно, негаданно, когда меньше всего этого ждешь. Вот и моя история (какое громкое название, я даже нашла в себе иронию усмехнуться) еще каких-то несколько месяцев назад начиналась так обычно, глупо и почти безнадежно — в заснеженной и насквозь пронизанной ледяными декабрьскими ветрами Москве. И неизвестно, как бы все сложилось, не случись того четверга, с Петровским?»
Часть 1 Москва
1
— Это ваш? — доносилось издалека, глухо, как сквозь вату. — Ваш? Ва-а-а…
Голова кружилась. В желудке появился камень, дернулся, подскочил к горлу. Я наклонилась, оперлась рукой о фонарный столб и сплюнула что-то вязкое, обжигающее рот. Вытерла губы рукавом пальто. И опять, не в силах не смотреть, повернула голову.
Петровский лежал на асфальте в той позе, в которой любят спать дети: разметавшись на животе, подогнув под себя одну ногу и распрямив, энергично отбросив назад вторую. Было похоже, что он видит сон, в котором все бежит, бежит куда-то, а за ним словно гонятся, преследуют. Обеими руками он обнимал воображаемую подушку. Только вместо нее оказалась кучка темного, смешанного с грязью снега, быстро окрашивающегося в темно-бордовое, упрямо расползавшееся от головы Петровского пятно. Его очки лежали в полуметре, даже не разбившись. Дорогие очки, с фирменными золотыми нашлепками на дужках. В их стеклах поигрывали оранжевые отблески фонарей. Вот только с единственным видным мне глазом Петровского было не все в порядке. Он был открыт и смотрел в никуда пустым, слишком отрешенным взглядом.
— Это ваш? — продолжал повторять какой-то мужчина в кожаной куртке, вероятно, следователь, держа за плечи Аллу Семеновну.
Но та молчала и только крутила головой, в пушистой меховой шапке, похожая на вдруг ослепшую и ничего не понимающую птицу.
— Ваш? Да не молчите вы, очнитесь! Я ж все понимаю, но по опыту знаю, проще щас, чем потом… Вот бумага, распишитесь, и дело сделано. В ваших же интересах, выводку закончим на месте, в моржок отправим, время сэкономите.
— Отъебись, мудак! — сказал появившийся откуда-то Стас.
Плечи Аллы Семеновны перешли в его руки, а мудак в кожаной куртке обиженно отошел за ограждение и начал звонить по телефону, поглядывая в сторону открытого окна на седьмом этаже. Там уже суетились какие-то люди, милиция.
Место происшествия быстро обрастало толпой. Народ перетаптывался, шептался: «Убийство? Или сам?..»
— Иди сюда, — поманил меня Стас. — Отведи ее в машину. Пиздец какой-то, ну не стоять же ей тут!
Ноги плохо слушались, но я заставила их гнуться, кое-как подошла, не уверенная, что не потеряю сейчас сознания, подхватила под руки переданную мне женщину. Та не сопротивлялась. Обмякла и напоминала мешок, под завязку набитый безмолвным, онемевшим горем.