— А-а, так вы католичка! — воскликнул мсье Анатоль. Хайди почувствовала, что он вот-вот приступит к монологу о просвещении.
— Нет, — сказала она, с трудом сдерживаясь. — Но раньше была. — Она умолкла.
К счастью, паузу заполнил громко заигравший неподалеку аккордеон. Все неожиданно ощутили усталость — в том числе и мсье Анатоль, который, казалось, уменьшился в размере, и отчаянно цеплялся за плечо заскучавшего сына. Когда гости стали расходиться, он уже не протестовал. Хайди почувствовала, что его рука похолодела и обмякла, как у захворавшей обезьяны; он подумал, что, проглотив три, а то и четыре таблетки, сможет на несколько часов уснуть, примерив ненадолго дожидающуюся его вечную пустоту.
Федя Никитин протискивался сквозь толпу, озираясь в поисках такси. Не исключено, конечно, что он оставил записную книжку у себя в комнате, когда выкладывал на стол содержимое карманов, переодеваясь в новый костюм. В десятый, а то и в пятнадцатый раз он вспоминал каждое свое движение за последние несколько часов. Перед тем, как отправиться на вечер к мсье Анатолю, он пообедал в одиночестве в ресторанчике неподалеку от общежития. Еда там была безвкусной, а официантка недружелюбной, зато это было надежное место, рекомендованное Службой; ему предписывалось питаться там как можно чаще, дабы продемонстрировать, что он не намеревается «отправляться в Капую». В Капуе армия Ганнибала расслабилась и поддалась соблазнам более старой, утонченной, разлагающейся цивилизации; время от времени так происходило и у них: несмотря на тщательнейший отбор, кто-нибудь, по-сланный с заданием, ускользал от Службы и «отправлялся в Капую». Это было сродни болезни, внезапному бегству или приступу безумия — и случалось неизменно с тем, от кого этого можно было меньше всего ожидать: с самым надежным, выдержанным, дисциплинированным. Федя знал, что с ним этого не произойдет. Он не был пуританином и пользовался всеми удовольствиями, которые могла предложить ему Капуя, однако никогда не забывал, что их предлагает Капуя. Самое правильное в обращении с дьяволом — разделить с ним трапезу и заставить оплатить счет.
Самодовольство оставило его, как только он вернулся к хронологии вечера. После ресторана он вернулся в общежитие, чтобы переодеться в вечерний костюм и туфли. Мысленно он всегда называл свое обиталище «общежитием», — хотя официально это был простой парижский отель, — поскольку на самом деле им распоряжалась Служба. Он снял пиджак, чтобы побриться, когда] Смирнов, живший в соседней комнате, зашел попросить сигаретку. Пришлось небрежно набросить пиджак на плечи — Смирнов занимал гораздо более высокий пост, и, хотя они были друзьями, с ним следовало обходиться вежливо. Вопрос состоял в следующем: положил ли он назад все то, что перед этим вынул из карманов, хотя знал, что как только Смирнов удалится, придется снова переодеваться? Он дал Смирнову прикурить от своей зажигалки — он запомнил это, потому что это была новая зажигалка, купленная в Париже, и Смирнов не удержался от небрежного замечания, что он, мол, предпочитает зажигалки домашнего изготовления. На это Федя ответил, что и он выше ценит «родные» зажигалки, а эту купил ради сравнения, чтобы проверить, насколько эффективна французская индустрия товаров широкого потребления… Однако, поскольку зажигалку он обычно носил в кармане брюк, все это ничего не доказывало, ибо он вполне мог освободить карманы пиджака, оставив карманы брюк на потом. Если бы ему удалось вспомнить, находилась ли в нагрудном кармане во время разговора со Смирновым перьевая ручка, проблема была бы разрешена. Но здесь был полнейший туман. Туман упрямо отказывался рассеиваться и по прочности напоминал стену. Как-то раз ему пришлось присутствовать на допросе, который вел его приятель Глеткин, когда подозреваемый принялся биться головой о стену. Глеткин не стал вмешиваться, а неподвижно наблюдал за происходящим из-за стола; позднее он объяснил Феде, что человек может причинить себе таким способом серьезный вред разве что в художественной литературе. Ему внезапно остро захотелось попасть домой, к своему столу.
Вокруг не было ни одного такси — только пляшущая, целующаяся, вопящая, развлекающаяся вовсю толпа. Мелкая буржуазия Парижа праздновала буржуазную революцию двухсотлетней давности. Но чем же они занимались с тех пор? Почивая на лаврах, подарили миру несколько декаденствующих писателей и художников и проиграли несколько войн подряд, кроме того случая, когда их в последний момент спасли американцы, встревоженные угрозой утраты рынков сбыта. Конечно, праздновать они мастера, но достаточно сравнить их День Бастилии с впечатляющими первомайскими парадами, чтобы понять, в какую сторону дуют ветры Истории.
К Феде, держась за руки, подбежали три молоденькие продавщицы. Он попытался улизнуть, но они определенно намеревались увлечь его в танец. Они хохотали, называли его «капусткой» (хороши нежности, кто дома стал бы называть своего дружка «борщом»?) и цеплялись за пиджак, еще не высохший после удаления кровяных пятен. Он отпихнул их, стараясь сохранять дружелюбную улыбку, но они продолжали хихикать; наименее симпатичная показала ему язык. Он улыбнулся шире, показывая свои белые зубы, но не мог отогнать мысли о том, до чего же они вульгарные, несмотря на кокетливые платьица. Может быть, они проститутки — кто знает? При других обстоятельствах он был бы не прочь пойти с одной из них, но сейчас он так рвался домой, к своему столу, что сдавливало сердце.
Смирнов? Он в который раз отогнал навязчивое подозрение. Смирнов работал в другом отделе; вполне возможно, что ему приказано одновременно приглядывать за Федей; но пусть даже и так, с какой стати он стал бы его подставлять? Оставить записную книжку на столе на несколько минут в присутствии старшего товарища — вряд ли это можно квалифицировать как преступную небрежность. А вдруг… разве угадаешь? Требования революционной бдительности не имеют границ, а Смирнов — педант: достаточно вспомнить его замечание насчет зажигалки. Тогда Смирнов мог бы прихватить книжку, чтобы продемонстрировать его беспечность. Но опять-таки только в том случае, если у него есть мотив или зуб против него. Но почему у Смирнова должен быть против него зуб? Он, Федя, относится доброжелательно ко всем. А вдруг Смирнов затеял шалость? Только это будет смертельная шалость, влекущая по меньшей мере смещение с должности и отзыв. А то и высылку за Полярный круг. Его рассудок снова заволокло туманом.
Перед кафе на бульваре Сен-Жермен осталось совсем немного танцующих. Полковник отправился домой. Хайди, другая американка и поляк по имени Борис предприняли рейд по разным кафе, где пили бренди и рассматривали танцующих, пока американке не стало плохо. Пришлось отправить ее восвояси на такси. Хайди и поляк остались сидеть в кафе, став жертвами внезапного замешательства, какое овладевает незнакомыми людьми, встретившимися в гостях и оказавшимися при уходе с глазу на глаз друг с другом. Кто-то из гостей мсье Анатоля сказал Хайди, что граф Борис валил лес в заполярном лагере, где остался с одной половинкой легкого. Беженцы вселяли в нее ужас, присущий здоровому человеку: рядом с ними всегда чувствуешь себя виноватой. В сентиментальных романах бедный всегда служит укором; на самом же деле уборщицы и ночные портье живут собственной жизнью, и жалеть их — значит выглядеть глупцом. Однако у беженцев нет собственного стиля, собственного жизненного пути, если не считать необходимости скрываться и прятать лицо. Они стали жителями международных трущоб — даже те из них, кому выпало обитать в роскошных отелях.
Поляк был высоким мужчиной со впалой грудью и дерганными движениями. В его орлиных чертах не было ничего славянского. Он скорее походил на сержанта колониальной армии, измотанного малярией.
— Думаю, пора и по домам, — сказала Хайди, нарушив молчание.
— Как знаете, — откликнулся граф Борис. — Поскольку я все равно не могу уснуть до трех ночи, то не могу понять, зачем остальные растрачивают свою жизнь, так рано отходя ко сну. Я испытываю к ним презрение. Надо полагать, извращенцу свойственно презирать нормальных людей. Так же и с болезнями. Особенно груди. Вы читали «Волшебную гору»? Помните, там был клуб «Половинка легкого»? Все больные — своего рода клуб. Все заключенные заполярных трудовых лагерей — тоже клуб. Вы — хорошенькая женщина и, возможно, весьма умны, но вы не из нашего клуба. Даже выйдя за меня замуж, вы останетесь мне чужой. Разговор с чужаком всегда вдохновляет, но в итоге оставляет чувство разочарования… Потому что нет общего языка, — добавил он пресным тоном.
Хайди слишком много выпила, чтобы чувствовать смущение.
— А что вы обычно делаете, пока не уснете? — спросила она.
— Сижу в кафе и болтаю. Кафе — дом для беженца. Поэтому-то все эмигранты всегда стремились в Париж. Кафе — чудесное место. Правда, это не дом, а скорее зал ожидания. Нормальные люди дожидаются здесь обеда, ужина, возвращения на работу или домой, на боковую. Мы же, члены Клуба, просто ждем, что что-нибудь произойдет. Конечно, никогда ничего не происходит, и мы это знаем, но это легче пережить в кафе, чем где-нибудь еще.
Хайди поднесла к губам рюмку. Еще один человек, обитающий в собственной переносной стеклянной клетке. Как и большинство знакомых ей людей. Каждый заперт в невидимой телефонной будке и говорит с вами по проводам. Голоса доносятся до вас искаженными и то и дело ошибаются номером, даже когда раздаются в одной с вами постели. И все же ей очень хотелось разбить стекла будок. Если кафе — дом для потерявших свою страну, то постель — алтарь для утративших веру. Он сидел перед ней, горько поджав губы, и выглядел жалким. Глядя на него в упор, она мысленно сняла с сутулой фигуры на другом конце столика всю одежду. Она знала, что мужчины поступают так с женщинами почти автоматически, и выработала в себе такую же привычку. Ее глазам предстала нездоровая желтая кожа, обтянувшая выпирающие ребра, бесполезные плоские соски, смахивающие на уродливые бородавки, впалый живот, чахлая поросль вокруг странного предмета, столь же неуместного на этих аскетических мощах, как на скульптуре Христа. Пиджак висел на его плечах, как тряпка.
— Вы похожи на мсье Анатоля — так же ни во что не верите, — сказала она.
— Верить? — рассеянно повторил он. — Я никогда не интересовался политикой, если вы имеете в виду ее. Я верю в самые обыкновенные вещи: что мою страну надо оставить в покое и что людям надо позволить жить так, как они хотят. Но все это стало фантазией, опиумным сном. Пройдет год, пять лет — и от Европы ничего не останется. Раз-два, — он неприятно прищелкнул языком и рубанул ребром ладони себя по горлу, — раз-два — и готово.
— Откуда такая уверенность? — раздраженно спросила Хайди.
— Когда гангрена съела половину ноги, разве можно надеяться, что она остановится у колена? Раз увидев все это, уже знаешь остальное. Я видел, и я знаю. Я видел, как чернеет и гниет в зловонии живая плоть моей нации. Но я знаю, что вы мне не верите. Вы считаете, что я преувеличиваю, что у меня истерика. Все здесь так считают; поэтому они обречены. Они будут терпеливо ждать, пока гангрена поднимается по их ногам…