— Шимпанзе?! Удивительно, брат Гаспар.
— Хотя питаю такую же склонность к дельфинам, как Ваше Святейшество, — добавил монах, вспомнив, что накануне Папа выражал желание перевоплотиться в дельфина, что, разумеется, бросало некоторую тень на учение и явленную свыше мудрость и было некоторым образом несовместимо с ними, — насколько именно, брату Гаспару показалось, он может вот-вот постичь.
И в самом деле, единственным приемлемым объяснением явно безрассудному желанию Папы перевоплотиться в дельфина, подумал брат Гаспар, могло быть и, вероятно, было ребяческое удовольствие вызывать у окружающих изумление. «Одно лишь изумление ему ведомо», — сказал он, цитируя святого Григория Нисского, а затем Иоанна Павла I (который, несомненно, позаимствовал эту фразу у святого Григория, потому что Папы, насколько нам известно, тоже присваивают себе чужие изречения): «Что такое мы как не плоды божественного изумления?» Изумление, которое, конечно же, чувствовал и брат Гаспар, но изумление изумлением, а Святой Отец предполагал устроить — и вряд ли кто мог помешать ему в этом — беспрецедентную революцию в католическом мире. И не только это: в ближайшие дни, по его словам, он хотел обсудить с доминиканцем «подробности грядущей смуты», твердо и окончательно решив, что на той же неделе на внеочередном собрании консистории произведет его в кардиналы и назначит архиепископом столицы Замбии, Лусаки. И при этой мысли ему тут же пришла на память его матушка, которая наверняка расплакалась бы от радости, чего, к сожалению, он не мог с такой уверенностью утверждать в отношении своего приора.
— Я хочу, брат Гаспар… — сказал Святой Отец, кладя руку ему на плечо. — Да, я хочу, чтобы именно ты составил пастырское послание, которое я собираюсь прочесть завтра своей пастве, так что следи хорошенько за моими словами и не упускай ни одного из них.
Однако то, что стояло на кону, намного превосходило естественное удовольствие от внезапного повышения, равно как и удовольствие, что всего за одну ночь он превратился в возлюбленного сына Пресвятого Отца, так как ему уже поручали такие в высшей степени ответственные задания, как составление пастырских посланий, — но в чем же заключалась революция, которую Папа собирался произвести? Это брату Гаспару было не совсем ясно или, по крайней мере, не так ясно, как должно было быть.
— Какой, по-твоему, самый распространенный грех нашего времени? Самый распространенный, а следовательно, тот, против которого мы должны сосредоточить основные усилия? Какой?
— Не знаю.
— Алчность, брат Гаспар, алчность — вот по преимуществу самый тяжкий грех современности, который превосходит все остальные своими опустошительными последствиями: великой и неописуемой нищетой, которую он порождает, эпидемией убийств и самых различных преступлений, творящихся во имя его. Помнишь, брат Гаспар, энциклику Пия XI «Quadragesimo anno»? «Родина там, где больше благ», — написал он с лукавой проницательностью. Алчность, алчность, везде одна алчность: алчность идолопоклонников, досточтимый брат. Все сокровища, которые мы собираем на этой земле, пойдут на корм стервятникам, и, возможно, поэтому удовольствие, которое приносит алчность, полно тоски и тревоги. И не будем при этом забывать, что тоска также исходит от Бога: тоска — участник таинства смерти, которое разыгрывается в нас. Как, брат Гаспар, как мы с тобой сможем остановить эпидемию алчности, которая завладела людьми? Если бы мы нашли ответ на этот вопрос, — сказал Папа, словно жалуясь, словно все его тело было действительно охвачено мучительной болью, — если бы мы нашли ответ на этот вопрос…
— Быть может, посвятив наши дни и труды Господу… — начал было монах.
— Ха! — снова прервал его Папа. — Нет, брат Гаспар, нет, ведь разве не этим мы занимались столько веков? И чего же мы достигли? Ничего.
— Тогда? — переспросил его встревоженный брат Гаспар. — Тогда?..
— Тогда, брат Гаспар, мы должны повергнуть всех вокруг в величайшее и абсолютное изумление.
Гаспар растроганно кивнул.
— Самая сильная и самая слабая сторона моего положения — в том, что я непогрешим. Конечно, непогрешимость — это своего рода экстравагантность, но я, со своей стороны, намерен извлечь из нее наибольшую пользу. Потому что иногда, брат Гаспар, общаясь с курией, я чувствовал, что все непогрешимы, кроме меня, а ведь с тысяча восемьсот семидесятого года только Папа, а не какой-нибудь кардинал, считается непогрешимым. Разумеется, догма о папской непогрешимости существует сравнительно недавно, но и этого достаточно, чтобы заткнуть рот строптивцам. Знаешь, я вот о чем подумал…
— Да?
Папа умолк, посмотрел на монаха, снова впал в задумчивость, снова посмотрел на Гаспара и наконец сказал, указывая на башню Сан-Джованни:
— Там в моем распоряжении — парк вертолетов. Небольшой, но этого хватит. Хотелось бы тебе облететь купол собора Святого Петра? Хочу сказать заранее: это впечатляющее зрелище, и оно того заслуживает.
Гаспар кивнул.
Если вначале он был склонен думать, что смысл и конечная цель изумления, о котором то и дело заводил речь Папа, сводились исключительно к тому, чтобы пробудить в людях мощную тягу к Богу, то теперь в душу его закрались некоторые сомнения. Однако то, что и как случилось в дальнейшем, заставило доминиканца усомниться во всем, что до сих пор казалось ему искренним и правдивым, и то, что я сейчас собираюсь рассказать, я проиллюстрирую слово в слово в соответствии с тем, свидетелем чего пришлось стать брату Гаспару, а именно: когда казалось, что прогулка уже подходит к концу, и оба возвращались к месту, где оставили свои машинки, Папа предложил сделать передышку, они уселись на скамью, и тут-то Папа и попросил брата Гаспара исповедовать его.
— Что? Кто? Я? — запинаясь, пробормотал монах.