Доброта и мужество его неисчерпаемы. Надо бороться, бороться до конца. И все же завтра углекопы снова спустятся в шахту. А что будет с Винсентом?.. Он знает, что он обречен, забыт и брошен на произвол судьбы, как шахтеры в глубине штольни, как тот приговоренный врачами к смерти несчастный, которого он выходил. Он одинок, один на один с неистощимой любовью, снедающей его душу, с этой всепожирающей неутолимой страстью. Куда идти? Что делать? Как справиться с этим сопротивлением судьбы? Может быть, его удел погибнуть, исчахнуть в этой борьбе? Иногда по вечерам он сажает к себе на колени одного из мальчуганов Дени. И вполголоса, сквозь слезы он рассказывает ребенку о своем горе. «Сынок, – говорит он ему, – с тех пор как я живу на свете, я чувствую себя как в тюрьме. Все считают, что я ни на что не годен. И все же, – сквозь слезы добавляет он, – я должен кое-что совершить. Чувствую: я должен сделать нечто такое, что могу сделать лишь я один. Но что это? Что? Вот этого я не знаю».
В перерыве между двумя проповедями Винсент рисует, чтобы поведать миру о горе людей, до которых никому нет ни малейшего дела, которых никто не хочет жалеть.
Весть с быстротой молнии распространилась в Ваме: «брюссельские господа» уволили Винсента с должности проповедника, ссылаясь на то, что ему будто бы недостает красноречия. Скоро он уедет из Боринажа. Люди плакали. «Никогда больше не будет у нас такого друга», – говорили они.
«Пастор Винсент» сложил свои пожитки. Они все уместились в платке, связанном узлом. Свои рисунки он спрятал в папку. Сегодня же ночью он пойдет в Брюссель, пойдет пешком, потому что у него нет денег на проезд, босиком, потому что он раздал все, что имел. Он бледен, изнурен, подавлен, бесконечно печален. Полгода голодания, самоотверженных забот о людях заострили его черты.
Настал вечер. Винсент пошел проститься с пастором Бонтом. Постучавшись в дверь, он переступил порог пасторского дома. Понурив голову, остановился… В ответ на слова пастора он вяло сказал: «Никто меня не понимает. Меня объявили безумцем, потому что я хочу поступать, как положено истинному христианину. Меня прогнали, как приблудного пса, обвинив в том, что я учиняю скандалы, – и все только потому, что я стараюсь облегчить участь несчастных. Я не знаю, что буду делать, – вздохнул Винсент. – Возможно, вы правы и я – лишний на этой земле, никому не нужный бездельник».
Пастор Бонт промолчал. Он глядел на стоявшего перед ним оборванного, несчастного человека с лицом, поросшим рыжей щетиной, с горящими глазами. Может быть, тогда пастор Бонт впервые увидел Винсента Ван Гога.
Винсент не стал мешкать. Впереди – долгий путь. Еще столько нужно пройти! С картонной папкой под мышкой, с узелком на плече, он, распрощавшись с пастором, шагнул в ночь и пошел по дороге, ведущей в Брюссель. Дети кричали ему вслед: «Тронутый! Тронутый!» Подобные крики всегда несутся вслед побежденным.
Пастор Бонт сердито приказал детям замолчать. Возвратившись к себе в дом, он опустился на стул и погрузился в глубокую задумчивость. О чем он думал? Может быть, вспомнил строки Евангелия? Не эти ли слова Христа: «Вот, Я посылаю вас, как овец среди волков». Кто этот человек, изгнанный церковью? Кто он? Но есть вершины, недоступные жалкому пастору бедной шахтерской деревушки…
Вдруг пастор Бонт нарушил молчание. «Мы приняли его за безумца, – тихо сказал он жене голосом, в котором слышалась легкая дрожь. – Мы приняли его за безумца, а он, возможно, святой…»
V. «B моей душе есть нечто, но что?»
Вот я, я не мог поступить иначе.
Член Евангелического общества досточтимый пастор Питерсен был немало поражен появлением Винсента. Он с изумлением разглядывал этого парня, утомленного долгим пешим путем, представшего перед ним в пыльных лохмотьях, с окровавленными ногами.
Весь во власти одной-единственной думы, беспрерывно бормоча что-то про себя, Винсент шел вперед крупным шагом, ни разу не позволив себе передохнуть, и наконец добрался до дома пастора Питерсена. Досточтимый был удивлен и растроган. Он внимательно выслушал Винсента, внимательно разглядывал рисунки, которые тот достал из своей папки. В часы досуга пастор писал акварелью. Может быть, и в самом деле его заинтересовали рисунки Винсента? Может быть, он увидел в них зачатки таланта, одаренность художника? А может быть, он решил любой ценой подбодрить, успокоить неотесанного, вспыльчивого и нетерпеливого парня, в голосе и взгляде которого сквозило отчаяние, глубокая тоска? Как бы то ни было, он посоветовал ему рисовать как можно больше и купил у него два рисунка. Может быть, это лишь ловко замаскированная милостыня? Так или иначе, пастор Питерсен всячески старался умиротворить страждущую душу Винсента. Он оставил его на несколько дней у себя, согрел приветливостью и лаской и, убедившись, что Винсент, несмотря ни на что, хочет продолжать деятельность проповедника в Боринаже, дал ему рекомендацию к священнику деревушки Кэм.
Винсент собрался в обратный путь. Несколько дней, проведенных в доме пастора Питерсена, были для него счастливой передышкой. Теперь он пойдет назад, в Боринаж, в деревушку Кэм, где, как оговорено, он будет помощником пастора. Но что-то надломилось в его душе. Приветливость и радушие Питерсена не могут заставить Винсента позабыть о причиненной ему обиде. Господь и тот проклял его. Он отверг его, как некогда Урсула, как отвергли его общество и обыватели. Сначала растоптали его любовь, затем – еще страшней – распяли его веру. Одержимый жаждой мученичества, он взобрался на голые, бесприютные вершины, где свирепствуют бури и грозы, где человек – одинокий и беззащитный – полностью предоставлен самому себе. Там его поразила молния. Душу его обожгла встреча с Тем, кто в этих заоблачных высотах уже не имеет имени, – с Тем, кто являет собою гигантское и таинственное Ничто.
Винсент побрел по дорогам, снедаемый тревогой и жаром, растерянный, угнетенный, весь во власти недуга, которому также нет имени. Он брел, засунув руки в карманы и тяжко дыша, без устали разговаривая сам с собой, не в силах долго оставаться на одном месте. Он думал, что по-прежнему хочет проповедовать, но проповеди теперь не получались. Церкви вдруг показались ему трагически опустелыми каменными могилами. Неодолимая пропасть навсегда отделила Христа от тех, кто называет себя его слугами. Бог – далеко, невыносимо далеко…
В пути он вдруг изменил направление. Он устремился в Эттен, словно в родительском доме мог найти ответ на вопросы, которые теснились и бурлили в его душе, обрести путь к спасению. Он понимал, что в Эттене его встретят упреками – что ж, ничего не поделаешь!
И в самом деле, в упреках не было недостатка. Зато, увы, в остальном, в главном, поездка оказалась бесплодной. Правда, пастор ласково встретил Винсента, но он не стал от него скрывать, что такие безрассудные метания больше продолжаться не могут. Винсенту уже двадцать шесть лет – пора избрать себе ремесло и не отступать от избранного. Пусть он станет гравером, счетоводом, краснодеревщиком – кем угодно, только бы был конец метаниям! Винсент понурил голову. «Лекарство хуже недуга», – пробормотал он. Поездка оказалась напрасной. «Разве я сам не хочу жить лучше? – недовольно возражал он. – Разве сам я не стремлюсь к этому, не испытываю в этом потребности?» Но что изменится от того, что он вдруг сделается счетоводом или гравером? Эти несколько дней, проведенные с отцом, которому он некогда с таким рвением силился подражать, стали для Винсента источником новых страданий. К тому же дело не обошлось без трений. «Можно ли упрекать больного за то, что он хочет узнать, насколько сведущ его лекарь, не желая, чтобы его лечили неправильно или вверили шарлатану?» – спрашивает Винсент. Он надеялся обрести помощь в родительском доме, а столкнулся с полным непониманием. С новым бременем в сердце он вернулся в Боринаж. Неужели никто не протянет ему руку помощи? Он всеми отринут – Богом и церковью, людьми и даже родными. Все осудили его. Даже брат Тео.
Тео, все тот же образцовый служащий фирмы «Гупиль», в октябре должен перевестись в Париж, в главное отделение фирмы. Он приезжал повидаться с Винсентом в Боринаж, но на сей раз братья не нашли общего языка. Они прогуливались в окрестностях заброшенной шахты под названием «Колдунья», и Тео, вторя доводам отца, настаивал, чтобы Винсент возвратился в Эттен и выбрал себе там ремесло. (Он бросил старшему брату довольно жестокий упрек, будто тот стремится быть «иждивенцем».) Тео с грустью вспоминал времена, когда они вот так же вдвоем гуляли в окрестностях старого канала в Рейсвейке. «Тогда мы судили одинаково об очень многих вещах, но с тех пор ты переменился, ты уже не тот», – говорил Тео. Подобно Питерсену, он советовал Винсенту заняться рисованием. Однако в Винсенте все еще был жив недавний проповедник, и он лишь раздраженно пожал плечами. И вот он один, на этот раз совершенно один, и нет выхода из жуткой пустыни, в которую обратилась его жизнь. Тщетно ищет он оазис, где можно было бы освежиться прохладной водой. Кругом сплошной мрак, и нет никакой надежды на близкий рассвет, никакой! Он безвозвратно отрезан от мира, он один, он даже перестал писать брату, всегдашнему своему наперснику. В угольном краю, где хмурое зимнее небо навевает тоску, Винсент кружит по равнине, отбиваясь от тяжких дум, мечется взад и вперед, как гонимый зверь. У него нет жилья, он ночует где придется. Единственное его имущество – это папка с рисунками, которую он пополняет эскизами. Изредка ему удается в обмен на какой-нибудь рисунок получить ломоть хлеба или несколько картофелин. Он живет подаянием, и случается, целыми днями ничего не ест. Голодный, озябший, он бродит по угольному краю, рисует, читает, упорно изучает людей, вещи и книги в поисках истины, способной дать ему воскрешение и свободу, но упорно отвращающей от него лицо.
Пусть он погряз в нищете – он приемлет и это. Он знает: никто не в силах его спасти. Он сам должен сразиться с «роком в своей душе» и побороть этот рок, который заводит его из одного тупика в другой, с чудовищным коварством скрывая от него свою тайну и свою власть. Сам он отнюдь не склонен считать себя «человеком опасным и ни к чему не пригодным». Он говорит себе, что похож на птицу, запертую в клетке, которая весной бьется о прутья решетки, чувствуя, что должна что-то сделать, но не в силах осознать, что именно. «Ведь кругом – клетка, и птица сходит с ума от боли». Так и Винсент ощущает в своей душе дыхание истины. Что-то бьется в его груди. Но только что это? Что он за человек? «В моей душе есть нечто, но что?» Этот стон то и дело оглашает поля Боринажа, опустошаемые ледяными ветрами.
Зима в этом году выдалась на редкость свирепая. Кругом снег и лед. «Чего я ищу?» – вопрошает самого себя странник. Он этого не знает и все же неловко, наивно пытается ответить. «Я хотел бы стать много лучше», – говорит он, не в силах измерить всю сложность своей натуры, охватить во всей совокупности, в их головокружительном взлете сокровенные, неведомые ему самому порывы, которые он тщетно пытается удовлетворить, эту тоску по Совершенству, мистическую жажду растворения в нем, несоразмерную с обычными людскими чаяниями. Он просто чувствует, как в нем бушуют силы, избравшие его слепым орудием. Они управляют его жизнью, но ему не дано распознать их, и он бредет наугад, в тумане, потерянный, тщетно ищущий своего пути. Сравнивая себя с птицей в клетке, он с тоской в сердце спрашивает, что же мешает ему жить, как все люди. С редким простодушием он воображает, будто он такой же, как все прочие люди, будто у него те же потребности и желания, что и у них. Он не видит того, чем непоправимо отличен от них, и, сколько бы ни обдумывал он свое прошлое, ему не под силу осознать причину своих беспрестанных неудач. Стремление занять определенное положение в обществе, обычные житейские заботы – все это бесконечно чуждо ему! Этот голодный бродяга, бредущий по колено в снегу, за которым с жалостью наблюдают люди, в поисках ответа на тревожащие его вопросы обращался к самым вершинам духа. Только так он может дышать и жить. И все же временами он близок к пониманию сущности разлада. «Одна из причин того, почему я сейчас без места, почему я годами был без места, заключается просто-напросто в том, что у меня другие взгляды, чем у этих господ, которые раздают все места тем, кто разделяет их образ мыслей. Дело тут не просто в моей одежде, как мне сказали с лицемерным укором, вопрос тут гораздо серьезней». Винсент с негодованием вспоминает свои недавние споры с официальными церковными инстанциями. За ним нет вины, в этом он убежден. Но «с проповедниками Евангелия дело обстоит точно так же, как с художниками. И здесь есть своя старая академическая школа, подчас отвратительно деспотичная, способная хоть кого ввергнуть в отчаяние». Их Бог? Это «чучело»! Но довольно об этом. Будь что будет!