Первая книга стихов Ноздрина «Старый парус» увидела свет только в 1927 году, когда автору исполнилось 65 лет. Сохранился черновик его дарственной надписи, адресованной Иоанне Матвеевне Брюсовой: «Подытоживая свое прошлое, мне хочется сказать, что еще 30 лет тому назад, когда моя судьба отправилась в поэтическое плавание, то моим рулевым был покойный Валерий Яковлевич. Жизнь прошла, мое плавание заканчивается, и от него остается „Старый парус“, который мне и хотелось бы передать в ту семью, где жил мой первый и добрый рулевой, где, как мне известно, я еще не забыт».
В четвертом выпуске «Русских символистов» должны были появиться стихотворения Владимира Митрофановича Голикова{33}, что могло бы спасти его от забвения. Позднейшая деятельность газетного поденщика шансов на это не давала, хотя его грубоватые стихотворные фельетоны, в том числе с перепевами Брюсова, привлекали внимание исследователей сатирической журналистики. Профессионального скандалиста Александра Николаевича Емельянова-Коханского, именовавшего себя «первым смелым русским декадентом», Брюсов не допустил в альманах сознательно{34}.
«Киевское общество символистов», упомянутое Брюсовым, относилось к числу мистификаций, а утверждение: «Значительный по количеству материал, присланный со всех концов России, показывает, что символизм уже крепко стал на русской почве»{35}, — к числу преувеличений, хотя некоторые основания для последнего имелись. «В далекой глуши, в г. Мерве Закаспийской области, штабс-капитан Глаголев в 1895 году переводит Верлена, Метерлинка, Мореаса и запрашивает Брюсова о возможности напечатать свои переводы. К сожалению, сами эти переводы в брюсовском архиве отсутствуют. Но тот факт, что […] безвестный штабс-капитан не только читает, но и переводит никому тогда в России неизвестного Мореаса, показателен сам по себе: он свидетельствует лишний раз об органичности и своевременности литературного выступления московских символистов»{36}. А еще в 1889 году в Вытегре начал переводить Верлена учитель Федор Кузьмич Тетерников — будущий Федор Сологуб.
Глава четвертая
Искусство быть «Валерием Брюсовым»
В 1909 году востоковед Владимир Тардов, он же поэт и критик «Т. Ардов», опубликовал большую статью «Ересь символизма и Валерий Брюсов», в которой хорошо передал впечатление от дебюта московских декадентов и объяснил, почему реакция на него была именно такой — в обществе в целом и среди «тех, кто ищет»:
«В эпоху оскудения и стихийного торжества пошлости […] появилась вдруг яркая ересь. Пришли какие-то люди, до сих пор неизвестные, стали писать о вещах, о которых нельзя было и, казалось, не нужно было писать, и таким языком, какого до тех пор не слыхали в юдоли толстых журналов. Чувствовалась огромная дерзость: люди давно отвыкли говорить и давно привыкли молчать, а эти странные „мальчишки“ осмеливаются быть свободными. В их бурных песнях, казавшихся такими дикими, звучали трепеты пробужденного тела, радующегося жизни, порывы в неизведанные дали, где могут быть опасности, непосильные для добрых филистеров, святотатственные дерзновения, неоглядывающаяся насмешка над тем, что весьма воспрещается. […] Было неуважительно, неприлично, главное — неуместно! Встречая в печати эти новые произведения, такие странные, изысканные, подчас неудобопонятные, экзотически причудливые, вызывающе резко звучавшие, под нашим серым небом, подобные невиданным орхидеям, вдруг выросшим на почве, где до того произрастала лишь картошка да капуста, вообще хлеб насущный, — обыватель только отфыркивался: какая странная штука! Новая поэзия рождала в нем то же чувство, которое является у него, когда он рассматривает уродца в спирту или читает в газетной „смеси“ про гориллу, обольстившего девицу. […] Читатель относил эти стихи к симптомам вырождения, называл всех без разбору декадентов маньяками, дегенератами, распространял басни о том, что все они морфиноманы, галлюцинаты, садисты. […]
В эту пору я познакомился с творчеством Валерия Брюсова. Про него говорили: „А, это — тот, который…“ Вождь и первосвященник декадентов! Я помню, прочитав несколько стихотворений, я закрыл книгу с странным, сложным чувством: хотелось бежать, сесть на поезд, ехать искать его, или взять перо, написать ему: „Зачем? Зачем вы
Издавая первый выпуск «Русских символистов», Брюсов не рассчитывал на скандал. Тоненькая тетрадка, которую никому не известные авторы сами рассылали по редакциям, была обречена на невнимание. Наверно, втайне он надеялся, что поэты, рецензировавшие сборники стихов в журналах, отнесутся к новаторским опытам хотя бы с интересом. Ругательная рецензия «Иванушки Дурачка» в «Новом времени» только подзадорила Валерия Яковлевича: «Конечно, что до меня, мне это очень лестно, тем более, что обо мне отозвались как о человеке с дарованием. Чувствую себя истинным поэтом» (13 марта 1894). Он еще мог смириться с отзывом Коринфского, молодого, но чуждого «новым течениям» поэта и критика: «Если это не чья-нибудь добродушная шутка, если гг. Брюсов и Миропольский не вымышленные, а действительно существующие в Белокаменной лица, — то им дальше парижского Бедлама или петербургской больницы св. Николая (психиатрические клиники. —
Уже современники задавались вопросом, почему именно дебют Брюсова был встречен столь единодушным неприятием. «В то время как произведения его собратьев по духу гг. Бальмонта, Мережковского, Минского, Соллогуба (так! —
Старшие собратья по символизму вошли в литературу обычным путем — через толстые журналы, причем в их дебюте не было ничего новаторского или странного. «Журнал — дело общественное, — писал Брюсову 10 января 1897 года несостоявшийся соратник по „Русским символистам“ Владимир Гиппиус, — в нем и беллетристику, и стихи читают с точки зрения житейской и выуживают оттуда какие-то общественные намеки. […] Книга — дело другое, да книги и не покупают. […] С книгой выступать — выходить на трибуну»{4}. Первые книги стихов Минского (1883), Мережковского (1888) и Бальмонта («Сборник стихотворений» 1890 года, от которого автор отрекся) были эпигонством народнической традиции. Следующие сборники Минского (1888) и Мережковского (1892) можно назвать новаторскими в плане содержания, но не поэтики или эстетики. Первый декадентский сборник Бальмонта «Под северным небом» вышел в том же 1894 году, что и «Русские символисты». Первые книги Сологуба и Гиппиус (проза) появились в 1896 году, позже, чем у Брюсова.
Литературная среда приняла Минского и Мережковского как законных, хотя и блудных сыновей: они дебютировали «как надо» и «где надо» и заявили себя как новаторы, уже обладая литературным именем. Гиппиус воспринималась в «среде» как жена Мережковского, Сологуб не стремился интегрироваться в нее. Брюсов сделал все наоборот: после первых отказов перестал обращаться в журналы; связей среди редакторов и критиков не заводил и с их мнениями не считался; дебютировал сразу провозглашением новой школы; демонстративно игнорировал социально-политическую и нравственно-философскую проблематику.
На фоне всеобщего осуждения, упоминавшееся выше интервью газете «Новости дня» показалось Брюсову «далеко не противным»: «Идем вперед», — прокомментировал он 30 августа 1894 года его появление. Эта история началась с интервью Миропольского, объявленного «главным декадентом», и Мартова, который на самом деле беседовал с газетчиком в одиночку. «Признаюсь, — писал репортер, — ожидал встретить сборище людей, которые видят свое призвание в праве носить какой-нибудь необычный костюм, которые и видом, и речами не похожи на простых смертных. […] Совсем молодые и довольно милые мальчики, вот и все. В костюмах никаких странностей, есть некоторая странность в речах, но эта странность показалась мне, так сказать, официальной. Нельзя же, в самом деле, и московским декадентом быть, и вместе с тем говорить так, чтобы каждый тебя понял». Через 15–20 лет этим искусством в совершенстве овладеют футуристы.
Интервью насторожило Брюсова тем, что излагало добролюбовскую «теорию литературных школ» как общую позицию символистов, — и тем, что появилось без его участия и санкции. Валерий Яковлевич поспешил в редакцию для объяснений, захватив с собой заготовленный текст о теории символизма. Юный вождь оценил силу печатного слова, тем более что в газете к нему отнеслись как минимум с вниманием. На ее страницах появилось не только изложение теории, но и целый букет рекламной информации: о готовящемся «издании корифеев символизма в русских переводах» (амбициозный, но так и не осуществленный план), о предстоящем выходе сделанного Брюсовым полного перевода «Романсов без слов» Верлена (цензурное разрешение 11 ноября 1894 года, вышел между 16 и 23 декабря), о том, что первый выпуск «Русских символистов» намеренно имел небольшой тираж в 400 экземпляров (на самом деле 200) и уже разошелся (официально назван распроданным только через год), что вскоре будет издан второй выпуск б
Валерий Яковлевич начал большую игру — стал сознательно вести себя как «Валерий Брюсов, вождь московских символистов» («зарегистрированная торговая марка»). Два года спустя, 28 июля 1896 года в письме Станюковичу он признался: «Надо мной и моей поэзией глумились очень достаточно и за „Русских символистов“, но я все время чувствовал себя так, как будто я сам по себе, а „Валерий Брюсов“, русский символист — сам по себе; один другого не касался»{5}. Осенью 1894 года в дневнике одна за другой появляются записи: «Показывали меня как редкостного зверя домашним Иванова („музыкант-символист“, приятель Мартова-Бугона. —
Всё это не было для Валерия Яковлевича чем-то принципиально новым. Привыкнув еще в отрочестве «наглостью скрывать свою робость», он старался выделиться в любой аудитории, где его могли оценить. Поэтому следующий, казалось бы сугубо бытовой, фрагмент «Моей юности» заслуживает внимания в свете его
«Перед сестрами Викторовыми я не мог особенно ломаться, ибо ясно видел, что они не очень-то образованы и мало интересуются литературой. Все же я читал и посылал им свои стихи. У Кариных же собирались люди более или менее образованные — студенты, певцы, люди читающие. И чего я ни говорил перед ними! По всякому удобному, а чаще неудобному поводу высказывал я свои мысли, старался, чтобы они были особенно оригинальны и особенно неожиданны. Я не пропускал ни одного общего суждения, хотя бы о новой опере или о новом здании в городе, чтобы тотчас не запротиворечить этому суждению. Мне нужно было противоречить, чтобы спорить и говорить. Я даже иногда дома письменно составлял планы будущих своих бесед у Кариных и иногда умело, иногда очень грубо ломал разговор на свой лад. […] По самым ничтожным поводам я говорил громкие слова, заставляя себя не стыдиться их. По поводу опущенной шторы я говорил об ужасе дня и сладости принять в себя ночь, о первобытном человеке, мир которого был небосводом, и о будущем человеке, который будет жить только книгами, чертежами, утонченностью мысли. […] Увидя электрические фонари, я не мог не сказать, что они прекраснее луны; видя длинную полосу газовых фонарей вдоль улицы, я каждый раз говорил, что это — ожерелье улицы. Надо мной немного смеялись, немного по наивности, и интересовались мной». Поэтому самооценку из дневника: «Часы, потраченные на рисовку перед барышнями, — потеряны для меня» (16 мая 1892), — следует признать неверной.
Столь же полезной школой стало для Валерия Яковлевича участие в любительских спектаклях, где он играл даже… самого себя. 30 ноября 1893 года, в канун его двадцатилетия, на сцене Немецкого клуба в Москве была исполнена одноактная пьеска Брюсова «Проза», упомянутая в газетной хронике{6}. Автор — под настоящей фамилией — играл молодого поэта Владимира Александровича Дарова, «артистка-любительница Раевская» (Наталья Дарузес), которой была посвящена пьеса, — его жену Талю. Сюжет сценки предельно прост. Получив большой гонорар, поэт собирается издать книгу стихов, но брат жены вынуждает его потратить деньги на платья и летний отдых, говоря Дарову: «Зачем вам издавать свои стихи? Их никто не поймет; вы их сочиняли не для публики, а для себя, так и читайте сами». Со словами: «Да, вы правы», — поэт рвет рукопись. Единственное стихотворение, которое он читает по ходу пьесы, не оставляет сомнений в том, о ком и о чем идет речь: это «Гаснут розовые краски…» — пролог к первому выпуску «Русских символистов».
Судьбе непонятого поэта-новатора, вынужденного уступать давлению семьи, посвящен рассказ «Через десять лет», написанный годом позже «Прозы». Под именем Ныркова Брюсов вывел себя, под именем Пекарского — Ланга (эту фамилию он носит и в повести «Декадент»){7}. Пугая себя возможностью печального будущего, не следовал ли автор примеру… Тургенева? А. П. Могилянский предположил, что скульптура-автошарж «Будущность художника Павла Яковлевича Шубина» в романе «Накануне» (глава 20) и повесть «Петушков» — изображение перспективы жизни самого Тургенева под каблуком Полины Виардо{8}. Так это или нет, но задуматься стоит…
В конце 1893 года Брюсов написал пьесу «Декаденты. (Конец столетия)». Прототипом главного героя — поэта Поля Ардье — послужил Верлен, стихи которого звучат в пьесе в переводе автора{9}. Ироническим продолжением портретной галереи стали молодой поэт Владимир Александрович Финдесьеклев (от французского «fin de siècle», «конец века», синоним «декадентства») из комедии «Дачные страсти» (1893), которую цензура запретила за «безнравственность», и «юный символист и декадент» Анапестенский из прозаического наброска «Развратник» (февраль 1896), который «как все его собратья по перу, раз в год (осенью, когда критики еще не устали ругаться) печатал „книги“ в 15 страниц толщиною. Особенность же г. Анапестенского состояла в том, что он особенно любил воспевать „осужденные ласки“, „тайны разврата“ и другие ужасы, о которых слыхал в переводных романах (увы — г. Анапестенский слишком плохо знал иностранные языки, чтобы читать французских символистов)»{10}. Насмешки метили не только в Брюсова, умевшего посмеяться над собой, но и в его подражателей. Декадентство входило в моду.