– Войдите.
Она толкнула дверь, используя салфетку из кармана, чтобы повернуть ручку, не прикасаясь к ней. Норвин сидел за своим столом и курил трубку, от которой вокруг него поднимались клубы дыма, так что он был похож на кучево-дождевое облако с торчащей из него парой рук.
– Да? – пробормотал он, когда дым рассеялся. Он был таким же, как и все остальные мужчины в «Уэст-Парке», если не считать того, что он почти все время просиживал здесь и выглядел малость помятым, изрядно растрепанным и чуточку диковатым, как живущий в пещере отшельник.
Валенсия прочистила горло и начала теребить кончики волос, пропуская их сквозь пальцы и рассматривая так, как будто никогда раньше не видела.
– Э… – начала она. – О, неважно – у меня был вопрос, но я только что вспомнила ответ. – Норвин хмыкнул, но его глаза улыбнулись ей, и она улыбнулась в ответ, благодарная менеджеру, который не любил болтать. Она всегда подозревала, что он ценит ее по той же причине. Несколько минут спустя Валенсия прокралась обратно к своему столу, когда Питер, сидевший на стуле, взятом из пустой кабинки, разговаривал по телефону.
После этого всякий раз при встрече Питер улыбался и кивал, а Валенсия улыбалась и кивала, и они застряли в тихой колее, которую вырыли для себя всеми этими кивками.
Однако он часто оглядывался на нее через плечо. И она думала, что, по крайней мере, его лицо будет одним из последних, которые она увидит перед смертью.
Глава 4
Анна смотрит на дверь квартиры миссис Валентайн. Чуть ниже уровня глаз висит слегка запачканная деревянная табличка с вырезанным внизу сердечком и сделанной по трафарету надписью:
В этом есть что-то колдовское, как в пряничном домике старухи-людоедки из «Гензеля и Гретель». Анне и без того здесь не нравится, и надпись только усиливает дискомфорт.
Со старухами всегда так; в их присутствии она чувствует себя неловко. Они непредсказуемы; ей бывает трудно понять, чего от них ожидать, как и чего они ожидают от тебя.
В юности она никогда не была близка ни с одной из своих бабушек – мать ее отца была капризной и своенравной и больше походила на барсука, чем на человека, как внешним видом, так и характером. Она подавляла своим присутствием, вызывая желание спрятаться, и от нее вдобавок пахло уксусом.
Мать ее матери просто была, казалось, до такой степени убита горем, что больше в ней ничего и не было. Что бы кто ни сказал, все только еще глубже загоняло ее в печаль, и утешить ее потом становилось уже невозможно. Да, она была любезна, и они всегда прекрасно ладили, но все равно Анна избегала ее не меньше, чем свою злую бабушку.
О чем говорить с этими унылыми, придавленными жизнью стариками? Анна не знала. О фарфоре? Лекарствах? Ароматических смесях?
Теперь обе ее бабушки мертвы; они умерли с разницей в несколько месяцев – три сердечных приступа на двоих.
И вот Анна стоит у двери другой старушки, которая в любой момент может упасть и умереть. Она объяснила проблему своей матери, заявила протест против работы по хозяйству, сказала, что чувствует себя неловко в роли приходящей домработницы, но мать в ответ поджала сурово губы, так что они сложились в прямую твердую линию, видеть которую Анне доводилось нечасто, и заявила: «Каждый может упасть и умереть в любой момент. Но пока мы здесь, нам всем хочется жить в чистом доме». Мать Анны не любит глупых оправданий.
Анна надеется, что у миссис Валентайн здоровое сердце и она ест много чеснока. Еще она надеется, что старуха не будет злой, но самое главное, что миссис Валентайн не будет все время сидеть в углу и плакать. Со слезами справиться труднее, чем с гневом.
Наконец она стучит. В конце концов, когда-то же надо.
Дверь сразу же распахивается внутрь, как будто миссис Валентайн стояла там наготове и ждала, положив руку на ручку. Может быть, даже наблюдала в глазок. Анна пытается улыбнуться, приподняв уголки рта. И уже понимает, что именно эта квартира – источник той громкой, слегка дребезжащей фортепианной музыки, наполняющей узкий коридор.