Книги

У нас это невозможно

22
18
20
22
24
26
28
30

– Берегитесь этого прохвоста Хэйка, Ли, – сказал Макгоблин. – Он честолюбец, форменная горилла и благочестивый пуританин, а этой тройной комбинации я очень боюсь. Солдаты его любят.

– Ерунда! Что они могут в нем видеть? Он просто аккуратный военный бухгалтер, – отмахнулся Сарасон.

В эту ночь у него была пирушка, на которой в качестве новинки, к негодованию его близких друзей, присутствовали девушки, исполнявшие весьма оригинальные танцы. Когда на следующее утро Хэйк стал ему выговаривать, Сарасон – у него с похмелья болела голова – бесцеремонно на него наорал. В следующую ночь, ровно через месяц после того, как Сарасон узурпировал власть, Хэйк устроил переворот.

На этот раз дело обошлось без мелодраматического кинжала в занесенной руке, хотя Хэйк, по традиции, пришел поздно ночью; фашисты, как и пьяницы, в основном функционируют ночью. Хэйк вошел с отрядом отборных штурмовиков в Белый дом, где президент Сарасон в лиловой шелковой пижаме развлекался в обществе своих друзей, застрелил Сарасона и большинство его приятелей и провозгласил себя президентом.

Гектор Макгоблин бежал на самолете на Кубу и оттуда еще дальше. В последний раз его видели в горах на острове Гаити; на нем была майка, грязные тиковые брюки и плетенные из травы сандалии. Он отрастил длинную рыжую бороду и жил – здоровый и счастливый – в маленькой хижине с миловидной туземкой занимаясь современной медициной и изучая древнюю магию.

Когда президентом стал Дьюи Хэйк, американские граждане почувствовали, что им уж совсем невмоготу и стали жалеть о добрых демократических либеральных временах Уиндрипа.

Уиндрип и Сарасон ничего не имели против веселья, против танцев на улице, поскольку их можно было облагать налогом. Хэйк принципиально был против подобных вещей. Будучи атеистом в вопросах теологии, в остальном он стоял на позициях строго ортодоксального христианства. Он первый заявил народу, что не видать им никаких 5 тысяч долларов в год, а что вместо этого «они пожнут плоды дисциплины и научного тоталитарного государства не в виде цифр на бумаге, а в виде неоценимых дивидендов народной Славы, Патриотизма и Могущества». Он изгнал из армии всех офицеров, не переносивших трудных походов и длительной жажды, и уволил всех уполномоченных, включая некоего Фрэнсиса Тэзброу, слишком легко и слишком очевидными средствами наживших большие состояния.

Он обращался со всей страной, как с хорошо управляемой плантацией, где рабов кормили лучше, чем раньше, где их меньше обманывали надсмотрщики и где они были так заняты, что времени у них хватало только на работу и на сон, и они почти не имели возможности впадать в расслабляющие пороки, вроде смеха, пения (кроме военных песен о победе над Мексикой), жалоб и размышлений. Во времена Хэйка в концентрационных лагерях пороли гораздо реже, поскольку минитменам было приказано не терять драгоценного времени на этот вид спорта, и вместо того, чтобы избивать мужчин, женщин и детей, утверждающих, что они не хотят быть рабами даже на самой лучшей плантации, просто, не говоря худого слова, их расстреливать.

Хэйк так сумел использовать духовенство – протестантское, католическое, еврейское и либерально-агностическое, – как и не снилось ни Уиндрипу, ни Сарасону. Наряду со многими священниками, которые, подобно мистеру Фоку и отцу Пирфайксу, подобно кардиналу Фаульхаберу и пастору НимЈллеру в Германии считали своим христианским долгом противиться порабощению и истязаниям своей паствы, было немало прославленных пастырей, главным образом в больших городах, чьи проповеди по понедельникам печатались в газетах, которым корпоизм дал возможность с большим шумом и выгодой исповедовать патриотизм. Их призванием было творить благое дело, очищая от грехов и примиряя с небом бедных храбрых юношей-воинов, и если не было войны, где они могли бы это делать, они не жалели сил, чтобы ее затеять.

Эти более практические священнослужители, будучи, подобно врачам и юристам, в состоянии выведывать тайны, стали очень ценными шпионами в напряженный период после февраля 1939 года, когда Хэйк был занят подготовкой войны против Мексики (Канады? Японии? России? – их черед придет позже). Даже если армия состоит из рабов, необходимо убедить их, что они свободные люди и борются за свободу, иначе эти негодяи могут переметнуться на сторону врага.

Так царствовал добрый король Хэйк, и если в стране и были недовольные, они не могли заявить о своем недовольстве дважды.

А в Белом доме, где во времена Сарасона танцевали бесстыдные юноши, при новом режиме – добродетели и дубинки – миссис Хэйк, дама в очках с непреклонно-приветливой улыбкой, устраивала приемы для членов Женской христианской антиалкогольной лиги, членов Христианской ассоциации женской молодежи и Женской лиги против красного радикализма, а также для бесполезных личностей, числящихся их мужьями, – это было расширенное и разукрашенное вашингтонское издание вечеров, которые она когда-то устраивала в своем бунгало в Эглантине.

XXXVI

В трианонском лагере вновь разрешили переписку и свидания. Миссис Кэнди приехала навестить Дормэса с неизменным слоеным кокосовым тортом, и он узнал от нее о смерти Мэри, об отъезде Эммы и Сисси и о свержении Уиндрипа и Сарасона. Но все эти новости, казалось, исходили из какого-то другого, нереального мира куда меньше его волновали – кроме мысли, что он ни когда больше не увидит Мэри, – чем обилие вшей и крыс в их камере.

На рождество запрет еще не был снят, и они отпраздновали его возле елки, сооруженной Карлом Паскалем из еловой ветки и папиросной фольги. Они смеялись – не очень весело – над своей елкой, тихонько напевали в темноте «Stille Nacht»[25], и Дормэс думал о всех товарищах в политических тюрьмах Америки, Европы, Японии и Индии.

Но для Карла товарищами, по-видимому, были только приобщенные к таинству марксизма – коммунисты. И, запертый с ним в одной камере, Дормэс болезненно переживал растущую ожесточенность и нетерпимость Карла – не менее трагический результат ненавистного режима корпо, а может быть, вообще диктатуры как таковой, чем гибель Мэри, Дэна Уилгэса и Генри Видера. В заключении Карл ни на йоту не утратил мужества, не утратил и изобретательности по части одурачивания стражи, но с каждым днем у него все меньше оставалось чувства юмора, терпимости к другим, дружеского тепла – всего того, что давало силы жить людям, запертым в одну клетку. Он и раньше относился к коммунизму, как к святыне – и иногда это было немного смешно, – но теперь он стал форменным фанатиком, и его фанатизм был так же ненавистен Дормэсу, как фанатизм инквизиции или протестантов-фундаменталистов; семья Джессэпа уже в течение трех поколений отвергала убийство во имя спасения души.

В своем рвении Карл становился невыносим. Ночью товарищи по камере не могли заставить его замолчать, даже рявкнув: «Заткнись! Дай спать! Ты из нас всех сделаешь корпо».

Иногда ему удавалось их убедить. Когда его товарищи по камере принимались проклинать лагерную стражу, Карл останавливал их:

Послушать вас, так все объясняется тем, что корпо, а в особенности минитмены, сплошь негодяи. Негодяев среди них, конечно, предостаточно. Но даже самые худшие из них, даже убийцы-профессионалы не лучают такого удовольствия, карая еретиков вроде с с вами, как честные, порядочные, тупоголовые корпо, обманутые разглагольствованиями своих лидеров о Свободе, Порядке, Обеспеченности, Дисциплине и Могуществе! Теми самыми громкими словами, которыми еще до Уиндрипа пользовались спекулянты, чтобы скрыть свои непомерные прибыли. А особенно в ходу у них было слово «Свобода»! Свобода отбирать пеленки у грудных детей! В наши дни честный человек не может спокойно слышать слово «свобода» после того, что сделали с ним республиканцы! И еще я вот что вам скажу: многие минитмены здесь в лагере такие же горемыки, как и мы с вами, – просто им не удалось найти порядочной работы в блаженной памяти золотом веке Франка Рузвельта – бухгалтеры, которым приходилось копать канавы, агенты по продаже автомобилей, которым никак не удавалось находить покупателей, солдаты, вернувшиеся с войны и узнавшие, что их место занято другими; все они пошли за Уиндрипом, потому что думали, что он им даст «обеспеченную жизнь», которую он обещал. Вот олухи! Они еще узнают!

Порассуждав таким образом еще часок о том, как отвратительна уверенность корпо в своей непогрешимости, товарищ Паскаль менял тему и пространно высказывался о непогрешимой правоте коммунистов – в особенности тех священных образцов коммунизма, которые блаженствовали в святом граде Москве, где, как полагал Дормэс, улицы вымощены необесценивающимися рублями.