И смотри, какая злокозненность у этого лукавого и душерастлительного злодея? Как только успеет он связать брата пристрастием тем, уже не ходит более около него и не докучает ему, чтоб не открылся как-либо навет его, но что делает? Берется за конец верви и отдаляется от брата, прячась во тьму, яко породитель тьмы, то есть оставляет в брате, как занозу, заботу и попечение о том родственнике, ибо знает, что тот родной или, вернее, пристрастие к нему лучше его самого будет томить и уязвлять его непрестанно. Когда же брат войдет делом в заботы о родном своем, то, какого бы рода ни были заботы те, вместе с тем сходит с того царского пути, каким начал шествовать, и чем дальше отступает от него, тем глубже входит в него враг, скрываясь, однако ж, и только крепче держа в руках вервь пристрастия и об одном заботясь, как бы брат не распознал его козней. Оставив уже совсем царский путь, что, думаешь, говорит в себе брат тот? Спасший душу бывает, что создавший ее, – и таким образом окончательно слагается думать, что делает дело христоподражательное. Если есть у него знакомые миряне, то начинает ходить к ним и иногда льстит им, хваля их без меры, иногда обличает строго-престрого, а нередко позволяет себе вольности в обращении и пище и нарочно выпускает некие слова, чтоб подвигнуть на смех, и вообще со всяким обращается по нраву его, чтоб тот охотно принимал его и давал ему деньги. Если видит, что ничего не дают, начинает сам просить без стыда, всюду выставляя предлогом нужды родного своего. И бывает, что слышащие такие его речи, будучи сами плотяны и обладаемы теми же страстями, хвалят очень этого несчастного монаха и говорят, что он стяжевает себе большую награду. От этого еще более увеличивается и укореняется в нем то пристрастие или, лучше сказать, эта болезнь пристрастия (к родным), подобно тому как вервь въедается в плоть выи (подъяремного), глубже и глубже входит в душу его, срастворяется с нею и делается неразделимою от нее. Вследствие сего мало-помалу отдаляется он от чистой молитвы и заменяет слезы по Богу слезами, противными Ему, сам не понимая того. Тогда начинает он наконец завидовать тем, кои имеют, и ненавидеть их за то, что не дают ему так много, как бы ему хотелось. И не только это страждет он, но делается сверх того ленивым на всякое послушание и непокоривым. При этом научается говорить ложь, почитая ее мерою благоразумия, думая и уверяя, что будто Богу дает, что расходует на родных своих. Сверх того и красть начинает понемножку, не думая, однако ж, что это настоящая кража: так ослепляет его страсть! Да и вообще, что бы и как бы ни доставал он для своих ближних, совесть никогда не обличает его, что сделал худо. Почему и враг, когда, наконец, ввергнет бедного монаха во все то, что я сказал, выпускает из своих рук вервь этого пристрастия, крепко и глубоко уже укоренившегося, как какой-либо столп, проникший в преисподняя ада, будучи уверен, что она уже никогда не развяжется.
Это немногое сказал я о тех, которые начинали подвиг. Но о тех, которые и вступают на царский путь монашеской жизни с равнодушием и беспечностью, что и сказать? У таких пристрастие к родным бывает так сильно и широко, что они чрез него уловляются всякою сетью врага, который ходит всюду, яко лев рыкая, ища, кого поглотити; а они между тем охотнее согласятся умереть, чем освободиться от зубов и выйти из страшнейшей пасти этого губительного дракона.
Мы же, с верою приемля все сказанное, помолимся Богу от всей души, да не даст Он нам прельститься когда-либо от врага или, преступив какую-либо заповедь, большую или малую, соступить с царского пути, ведущего в Царство Небесное, и попасть в оковы какой-либо страсти. Но, шествуя тем путем, не обращая очей своих на что-либо другое, восподвизаемся тещи им с усердием, да постигнем Христа и, когда постигнем, припадем к Нему и восплачемся пред Ним, тепло моля Его, чтоб Он никогда не отступал от нас и не допускал нас соступить с пути царского, который есть Сам Он, как говорит:
Слово семьдесят пятое
1. Однажды, когда читал я (собравшимся у меня) богомудрые писания преподобного отца нашего Симеона Студита, то там между другими мудрыми его наставлениями нашлось написанным и следующее: брате, никогда не причащайся Пречистых Таин без слез. (Это сам он соблюдал всю свою жизнь, потому и нас учил тому же.) Услышав это, слушатели (а были тут не миряне только, но и монахи, именитые по добродетелям) удивились слову и, смотря друг на друга, будто улыбнулись и сказали все в один голос: так нам, выходит, никогда не следует причащаться, но всегда устраняться от причастия. Запомнилось мне это слово, и я, находясь однажды наедине, вспомнил о тех, кои так сказали, много скорбел и горько плакал, с великим болезнованием сердца говоря в себе: неужели сказавшие такие слова в самом деле так умствуют и от всей души полагают, что невозможно плакать, приступая к причащению? Или они думают, что плач вообще дело незначительное, и потому презрительно отнеслись к слову отца нашего? Ибо кто не считает денно-ночного плача пред лицом Христа Господа делом важным, тот, конечно, и когда станет приступать к Причащению Божественных Таин, не только не восплачет, но и не прослезится и капли слезной не испустит. И невозможно этому быть; разве, может быть, иной раз случится это с кем-либо или по особому Божию устроению неизъяснимому, или по другой какой случайной причине, сторонней, по причине вспоминания, например, о чем-либо плачевном.
Которые думают, что невозможно причащаться Пречистых Таин со слезами, – горе нечувствию и жестокосердию тех! Горе беспечности и ослеплению тех, которые говорят это! Если бы они испытывали и рассуждали себя самих, то не были бы осуждены от собственных слов своих; если б позаботились покаяться, то никогда не сказали бы, что это невозможно; если бы они делом приносили плоды (покаяния), то не оставались бы непричастными благу сему, сему великому дару Божию; если б они стяжали в сердцах своих страх Божий, то исповедали бы, что возможно плакать и рыдать не только во время причащения, но и во всякое другое время.
Почему желая убедить любовь вашу в возможности сего в настоящем слове, я обращаюсь к сказавшим такие слова, как бы они были здесь, и вопрошаю их: добрые братия мои, говорящие это, скажите мне, почему вы говорите, что это невозможно? Да потому, говорят, что иные люди легко приходят в умиление и плач, а иные столь крепки сердцем, что не плачут и не кричат, даже когда их бьют. Так эти крепкосердые как могут и к Святому Причащению приступать с плачем и слезами? Но и сами иереи, каждый день совершающие Литургию, могут ли всегда плакать? На это я отвечаю им: вы говорите, что иные крепкосерды и нескоро приходят в сокрушение; но скажите мне, прошу вас, по какой причине они таковы? Если же не знаете этого, то не постыдитесь дать слух словам моим, и узнайте это от меня, ибо написано:
2. Итак, от чего же бывает, что иной нескоро и нелегко приходит в сокрушение, а иной – скоро и легко? Выслушай! Нелегко и нескоро приходящий в сокрушение бывает таким от злого произволения своего, от лукавых помыслов своих и недобрых дел; а скоро и легко приходящий в сокрушение бывает такой от доброго произволения своего, от добрых помыслов и дел благих. Если хочешь удостовериться в этом, подумай и рассуди все, как что бывает, и найдешь, что многие люди, бывшие добрыми, от трех этих вещей – произволения, помыслов и дел – сделались худыми; и напротив, многие, бывшие худыми, через них же сделались добрыми. Люцифер отчего пал? Не от лукавого ли произволения и помысла пал он? Каин отчего, скажи мне, сделался братоубийцей? Не потому ли, что по злому произволению своему себя предпочел Творцу своему Богу? Не лукавым ли помыслам последовав, позавидовал он брату своему и убил его? Саул, чем движим будучи, искал схватить и убить Давида, которого прежде любил как самого себя и почитал очень, как благодетеля своего? По естественной какой необходимости было это или от злого произволения? Явно, что от злого произволения, ибо по естеству никто никогда не бывал злым. Бог не есть Творец тварей злых, но добрых зело, – яко по естеству и истине благой. Также чем были движимы разбойники, распятые со Христом, что один из них говорил:
Так и всякий человек бывает смиренным и удобосокрушительным или жестокосердым и бесчувственным не по естеству, но от доброго или злого произволения своего. Ибо скажи мне, как может умилиться душой или испустить каплю слезную из очей своих тот, кто кружится там и здесь почти каждый день, и заботы никакой не имея ни о молитве, ни о чтении, ни о молчании и уединении, но иной раз, во время службы, ведет беседу с теми, которые стоят подле него, и чрез то лишает доброго плода от бывания на церковном последовании не только себя, но и тех, с коими разговаривает; в другой раз пересмеивает и пересуждает благочестивых и добродетельных братий, а то и самого игумена? Как может прийти в сокрушение тот, кто любопытно разузнает о всех монастырских делах, равно как о делах и жизни каждого из братий, и при встречах одному говорит: вчера я слышал то и то, другого спрашивает:
слышал, что случилось с тем бедным братом, или знаешь, какая беда с таким-то? Такой когда найдет свободное время вспомнить о своих собственных грехах, чтоб поскорбеть о них и поплакать о себе самом? Опять и тот, кто выходит из церкви во время чтения, садится около нее или вдали от нее и начинает разговаривать с другими, причем то он говорит что-нибудь, то другие, и ведут речи бесполезные, говоря один: слышали, что сделал игумен с таким-то братом? Другой: а если я вам скажу, что сделал игумен с таким-то бедным, то что вы тогда скажете? Итак, ведя такие и еще худшие этих беседы и занимаясь такими пустяками, будет ли он иметь время прийти в чувства, подумать о своих согрешениях и поплакать об них?
Кто не внимает Божественным словесам, не кладет на уста свои печати молчания, не заключает ушей своих от слушания суетных и бесполезных речей, не помнит страшного дня Суда и Страшного Судилища Христова, на котором имеют предстать пред Него все обнаженными, чтоб дать отчет во всем, что делали в продолжение жизни своей, тому как можно стяжать слезы и сокрушение, чтоб горько оплакивать себя, хотя бы он прожил в монашестве более ста лет? Как можно, чтоб восскорбел когда-нибудь и поплакал пред Богом о душе своей тот, кто ищет первенства, и домогается впереди всех стоять в церкви, и выше всех восседать на трапезе, и из-за этого всегда воюет и печалится? Равно и тот, кто, придумывая извинения себе во грехах, уверяет, что он слаб и немощен, тогда как здоров, и крепок, и молод, и, сравнивая себя в церкви с теми, которые много потрудились и много лет провели в подвижничестве, говорит: чем я ниже такого-то и такого-то, что тот опирается (на посох), или приседает (на стасидии), или идет на клирос и становится наряду с клиросными, не будучи достоин занять и последнейшего места, – как может таковой познать немощь души своей, чтоб восстенать о том из глубины сердца, прийти в умиление и пролить из очей своих слезы?
Тщеславие предает такого нерадению и не дает уже ему более ни за каким делом пребывать с терпением: беспечно и лениво стоит он на церковной службе и часто заводит пустые беседы с теми, кои стоят подле него и находят удовольствие в том, чтобы слушать его. Таким образом бесчувственно, без печали и сокрушения сердечного, приходит он в церковь, простаивает все последование службы с духовными и благоговейными отцами и выходит из нее без всякой пользы, не чувствуя в душе ни малейшего изменения на лучшее, – того изменения, какое дается Богом ради сокрушения подвизающимся достодолжно. Думает он, что для него достаточно того одного, чтоб не пропускать определенных служб, то есть утрени, вечерни и часов, и что этим способом он может преуспеть во всякой добродетели и прийти в меру совершенных духовным во Христе возрастом. Я знал немало таких, коими обладает такое самообольщение. Они всячески заботятся о том, чтоб не впасть в какой-либо видимый, плотской грех, но о том, как избежать грехов мысленных и сердечных, никакой совершенно не имеют заботы и думают, что улучат спасение через то одно, что ходят на все службы, не прилагая к сему ничего другого, то есть ни непрестанной молитвы, ни молчания уст, ни бдения, ни строгого воздержания, ни духовной нищеты, ни смирения, ни любви. Но не так это, братия мои, не так. Бог не смотрит на лицо, ни на внешнее благочиние, ни на взывания наши, а смотрит на сердце сокрушенное и смиренное, безмолвное и богобоязненное. Так Он Сам говорит чрез пророка:
Но что сказать о тех, которые пристают к настоятелям – дать им служение, которого они недостойны? Одни из таких – те именно, которые заботятся выдерживать лишь внешний порядок благочестной жизни или, лучше сказать, которые имеют в виду лишь выгоды и славу и вообще настоящие привременные блага, – так говорят: «Честный отче! Ужели недостоин и я послужить монастырю и братиям? Или такой-то и такой-то монах достойнее меня к такому-то и такому-то послушанию и лучше умеет вести дела такого рода, чем я? Если хочешь, испытай и меня, и увидишь, что я гораздо лучше их поведу эти дела». Другие же – те, которые беспечны и ленивы и притворяются немощными телесно, которые лишь вчера и завчера пришли из мира и исполнены тьмами грехов и которые, никаких еще не понесши послушаний и нисколько не потрудившись и не попотевши над делами обительскими, идут, как я сказал, становятся вместе с теми, которые уже много потрудились, и приседают и себе наряду с ними. Если кто из сих последних, стоя подле, скажет кому-либо из таковых: поди, брате, на определенное тебе место и стой там, поя вместе с другими братиями, как можешь, то он отвечает: отсюда ближе и слышнее, и лучше нет, чем с определенного места. Если тот вторично скажет ему: нельзя тебе, брате, стоять здесь без благословения настоятеля нашего, то он, услышав такое слово, идет и выпрашивает у настоятеля позволение стоять там, выставляя предлогом свою слабость и немощность и всякие употребляя способы, чтоб получить желаемое, и докучая неотступно настоятелю: снизойди и позволь мне стоять в первой или второй стасидии, подле такого-то, чтоб мне слышать и канонарха. Когда же удается ему получить это желаемое, тогда уже не довольствуется он одним тем, чтоб стоять в хоре, но мало-помалу протесняется в среду первейших братий и во всяком другом случае, притворяя себе некое внешнее благочиние и благоговение, бежит, например, даже впереди других – встретить местных начальников и благоприятелей обители, когда они приходят помолиться, почасту заглядывает в комнату, для них отводимую, чтоб сделаться им знакомым, выставляя, однако ж, побуждением к тому то, что будто большую получает пользу от беседы с ними.
После сего начинает уже он кружить по монастырю и ходить из келлии в келлию, говоря каждому: поверь мне, брате мой, что я столь много тебя люблю, что в какой день не вижу тебя, в тот почитай что и жить не живу. Если из тех, куда он ходит, найдется кто богобоязненный, то ответит ему на такие слова: «Бог да помянет тебя, брате мой, за любовь твою! Что доброго видишь ты во мне?» Тот скажет ему в ответ: «А чего доброго нет в тебе? Кто другой столько кроток, благоговеен, мудр, сведущ, безлукавен и кто больше всего милостив и братолюбив, как ты?» Это говорит он потому, что имеет в виду поесть у него чего-нибудь. Но этот духовный брат, по данной ему от Бога благодати, ведет с ним беседу все о том, что полезно для душевного спасения, отклоняя от себя похвалы, и тем вразумляет брата. Если же случится не такой, а, напротив, плотской и славолюбивый, то завладевается тщеславием от таких похвал и говорит: что же другое, отче и брате мой, благопотребнее любви? Истинно ничего нет благопотребнее, и блажен тот, кто успеет стяжать ее, и другое подобное говорит, что, как замечает, непротивно пришедшему и тем еще более подвигает его хвалить себя. Когда наконец этот, по легкоте ума своего, совсем отуманится прелестью, поверив льщениям и ложным похвалам того и приняв их с удовольствием, тогда если у него есть, чем угостить его, то ни за что уже не отпустит его, не уговорив принять угощение, – и угощает его всем, что окажется под рукою съестного, получая в воздаяние за те бесполезные похвалы, разливающиеся в воздухе, успевающие, однако ж, причинить большой вред душе. Если же у него не окажется на ту пору ничего, чем бы угостить, то после многих бесполезных разговоров говорит ему: «Не осуди меня, брате мой; уверяю тебя нашею любовию, что у меня теперь нет ничего съестного, чем бы мог достойно угостить тебя; но как ты имеешь ко мне такую любовь, то отныне что ни пошлет мне Бог, будем вкушать то с тобою вместе». С этих пор оба они вплетаются во всяческие заботы и тем только и заняты бывают, как бы достать побольше съестного на взаимное угощение, и тем более и более скрепляют свою лживую и кажущуюся любовь.
Таким же образом этот брат под предлогом любви, лучше же сказать, прелести, сдружается со всеми подобными, и иногда он призывает другого на угощение, иногда другой призывает его, так что в доброй трапезе, в многоястии, сладкоястии никогда у него не бывает недостатка. И делается он наконец рабом чувственных удовольствий, пространно питая чрево свое. Насыщаясь так каждодневно яствами, добре приготовленными, вечером, после повечерия, приходит он в кел-лию свою и говорит послушнику своему: большая томит меня жажда; подогрей немного вина; я выпью, чтоб утолить сколько-нибудь эту жажду. Тот, как привыкший уже, является готовым и скоропослушным слугою (потому что и сам утешается вместе со старцем своим и попивает стаканчик за стаканчиком скрытно, в чем ему благоприятствует тьма), тотчас подогревает вина и подает. Этот же, выпив один стакан, раздражает аппетит свой и начинает есть что случится, мало-помалу, будто не замечая того, пока наестся досыта и полно набьет чрево свое, так что тело его делается неповоротливым и непослушным велениям души. Тогда помысл говорит ему: отпусти послушника и стань соверши келейное правило свое. Когда же отпустит его, другой помысл опять говорит ему: куда тебе стоять на молитве с набитым чревом и столь отяготившемуся? Лучше сосни немного, чтоб переварилась пища; тогда встанешь прежде утрени и помолишься удобнее с облегченным телом. Покоряется он этому помыслу, падает на постель и засыпает. Но ночью, хоть и бывает, что проснется, не встает, говоря в себе: еще много ночи, посплю еще немного. Между тем подходит и время утрени и заставляет его встать и идти в церковь, неся в совести обличение своей лености.