Тс-с-с! – прижал палец к губам Ломакин. – Это не Шурка. Это я неудачно побрился, бабушка. Никакого Шурки нет. Какой здесь может быть Шурка? Здесь только вы и я, Петенька. Кушать сейчас будем. Будем вкусно кушать, да, бабушка?
Будем! – маразмирующе-внезапно согласилась старушка и тут же снова зацепилась за некую свою мысль: – А Шурка-то! Шурка небось голодный сейчас! Баландой разве сыт будешь? Я бы вообще убивца не кормила. Тихона Василича зачем убил?! Пьяный – и убил, зарезал. Нешто это оправдание? Тихон Василичь никогда его не трогал, Шурку-то. Вежливый был, аккуратный. А Шурка, изверг, зарезал! И тебя, Петенька, порезал – кровушка каплет-каплет!
Бред. Или не бред. Кто-то кого-то когда-то зарезал. Может, еще в Гражданскую. Древняя реальность, данная в ощущении, – дремавшая в глубинах и пробудившаяся от вида царапины на щеке.
Шурка! – живой призрак столь же внезапно прыгнул от сказовой интонации на крик. – Ты пошто Тихона Василича порешил?! – затопала костяной в шлепанце ногой, – Пошто, ответь, изверг! – Кухонный нож затрепыхал в лапках, шально метя в живот.
Уйти от лезвия, на раз. Выбить перо – на два. И где гарантия, что старушка тут же не окочурится с перепугу? А ему, Ломакину-Мерджаняну, надлежит беречь ее, пылинки сдувать. Вот ведь что выясняется! Л-ладно, Гургенчик! Только вернись!
– Я Петенька. Петенька я! – с ненавистью к себе проговорил он. – А Шурка баланду ест. Сидит ваш Шурка, бабушка… – наугад успокаивал.
Успокоил.
Жиличка птичьи уставилась на Ломакина. Потом птичьи дернула головенкой и уставилась на одну из четырех дверей, выходящих в прихожую-зало, – опечатанную пластилиновым кружком и крысяче-шпагатным хвостиком. Вернулась бессмысленными глазами к Ломакину.
Шурка, да. В тюрьме, ирод. Убивец! А вернется?! Ты меня, Петенька, защити. А то больше некому.
Сосед-то съехал… – она затыкала ножом в направлении мерджаняновской, то бишь ломакинской двери. – Он Шурку живо милиции сдал за Тихона Василича, а теперь съехал. Одна надежа на тебя, Петенька. Ты уж меня защити, Петенька.
Непременно! А как же! – пообещал, чтобы избавиться. – Защитю… Тьфу!… Защищу… Давай свою рыбку, а я хлеба сейчас, масла…
Однако дружным коммунальным сообществом жил прежний коллектив квартиросъемщиков, последним представителем которого осталась старушка – пиковая дама! Пиковая дама послушно побрела в коридорный мрак, на кухню доготавливать еду. Е-да… Назовешь ли иначе вареного минтая? Не рыбой же! Запах въедливый и всепроникающий уже выполз в прихожую- зало. Угораздило жиличку разжиться продуктом! Ела бы кашку!… Ну да Ломакин с ней поделится – и хлебом, и маслом, и лобио. Только бы насытилась и залегла в дрему-спячку. А то ведь Антонина…
Ломакин пошуршал в комнате пакетами, что же получается, они с Гургеном: ночью весь хлеб умяли? Твердокаменная горбушка, больше… все.
Булочная – у Главпочтамта. Рядом. Три минуты. Пять.
… Получилось – все двадцать. Права Антуанетта: если нет хлеба, пусть едят пирожные. Хлеб исчезает в первую очередь, а от пирожных-кексов-тортов рябит прилавок, Кекс так кекс!
Он сладкий? Нет, нужен э-э… нейтральный. Вместо хлеба.
Выбор – импорт на импорте!
Диабетический? Давайте диабетический!
Есть у живого призрака диабет? Хуже не будет!… Он вернулся в квартиру через двадцать минут, ну через полчаса. Бесшумно защелкнул за собой входную дверь. Старушка как? Все еще на кухне? Или прошелестела к себе в каморку?
Тихо, как в гробу. Гурген и обозвал квартиру гроб с музыкой, из-за громкого соседства с Домом композиторов. Музыка пока не проявлялась. Зато рыбий дух проявился настолько, что почти загустел до осязаемости. Ничего себе, приют скитальца с ароматом вареной сволочи! В ожидании дамы!