– Я знаю, мам, – махнул он рукой, чувствуя себя неловко. – Спасибо.
До мэрии он добрался быстрее, чем планировал, потому что выгнал “шерли” из гаража впервые за несколько дней. В офисе пока был только Оакленд, зевающий и потягивающий кофе. Морган бросил купленный по дороге пакет с фастфудом на стойку и запихнул мокрую куртку в пустой шкаф.
– С утречком, – пробасил Оакленд. Стандартная белая чашка с гербом Фореста казалась в его руках крошечной. – Чего так рано, а?
– Я на машине, – улыбнулся Морган невольно. – А ты?
– У Мэй зубки режутся, – мрачно сообщил Оакленд. – Думал, что хоть на работе с утра подремлю, но почему-то сел разбирать запросы. Привычки, чтоб их.
Морган не выдержал и расхохотался:
– Идеальный сотрудник. А Кэндл ещё не пришла?
– Её ж сегодня не будет, – удивился Оакленд. – И ещё дня четыре, как минимум. Она ж в Пинглстон упилила, там судебное заседание. Ты что, забыл?
– А… – растерянно откликнулся он, смутно припоминая разговор недельной давности. – Да, как-то из головы вылетело.
Без Кэндл офис не то чтобы опустел, но стал менее ярким – точно. Ривс первое время радовался, что над ним никто не подшучивает, но потом явно загрустил. Посетители тоже будто бы выдохлись – в один день пришло всего пятеро, а на следующий – вообще трое. Морган внаглую этим пользовался и ускользал домой раньше на полчаса, а то и на час. До ужина поднимался к матери и слушал, как она музицирует, а ближе к ночи садился перепечатывать мемуары О’Коннора. Почерк у старика был разборчивый, по-школьному аккуратный, но предложения часто обрывались на полуслове, а поля изобиловали пространными вставками, написанными вдоль. В основном О’Коннор живописал своё детство и юность, простые радости и печали, немало внимания уделял и красотам Форреста. Но некоторые пассажи настолько выбивались из текста по стилю и содержанию, что Морган подолгу зависал над ними, пытаясь понять, что к чему. Написанные на той же коричневатой бумаге, теми же выцветшими чернилами, тем же почерком, они напоминали фрагменты из художественной книги, случайно затесавшиеся в обычный дневник.
“…били его без всякой жалости.
Сперва кулаками, потом ногами, потом кто-то с жестокою радостью выдрал из забора жердь и начал охаживать несчастного по бокам. Другие вскоре последовали этому дурному примеру. А он только прикрывал рукою голову и приговаривал: “Пожалейте, чадушки, не берите греха на душу”.
Такой большой! Мог бы, пожалуй, любого из них одной рукой о колено переломить, но – терпел. Видно, именно потому, что мог.
Кто из них приволок револьвер из дому, я так и не понял. Да любой мог – после войны, чай, у каждого висело дома на стене ружьецо. А вот выстрелила дёрганная рыжая девица. По дурости выстрелила, сама первая испугалась и повисла на шее у М-ра, заливая ему жилетку слезами.
А тот, большой, сильный, завалился вдруг набок. Шея у него была разорвала пулей в лохмотья, а позвонок перебит.
Юными палачами сей же миг овладел глубокий страх. Они прыснули в разные стороны, как перепуганные цыплята. Остался только М-р, спокойный и равнодушный. Он подобрал револьвер, осторожно обтёр его платком, размахнулся и зашвырнул в середину пруда, а затем неторопливо направился к парку.
Впоследствии я долго выспрашивал у всех, рискуя быть уличённым в подглядывании, за что же били того, большого. И никто не мог мне толком ответить. Я так полагаю, что вся его вина была в безответности и доброте. Он жил в одиночестве у края болот, сам, по велению души, прибирал ближние улицы и превосходно тачал сапоги, коими не брезговал и господин мэр. По субботам он пил эль в пабе у площади, а затем ночью возвращался через весь город с керосинкой в руках, разгоняя мрачные тени.
Хоронили его нелепо. Подходящего по размеру гроба не сыскалось, да и могилу выкопали не слишком широкую. Его завернули в белое полотно, боком уложили в яму и засыпали землёй. Больше всех по нему убивалась та мелкая рыжая девица, которая его и застрелила. Она единственная надела не траур, а какое-то неуместное яркое платье, то ли оранжевое, то ли жёлтое, и сама стала как трепещущий на ветру огонёк. Она покачивалась, прижимая кулачки к груди, и плакала навзрыд. М-р пытался её приобнять, но она его оттолкнула; и, когда священник отчитал последнюю молитву, и все разошлись, осталась там, на кладбище. Пришла и на следующий день, и через день – тоже. А потом, кажется, подхватила на ветру лихоманку и слегла. Что было с ней дальше – не знаю.
М-р год спустя женился на какой-то своей троюродной кузине, точь-в-точь на него похожей.
Давеча я попробовал найти могилу того, большого, но не сумел. Одно место показалось мне похожим, но на памятнике было женское имя. Впрочем, в том могла быть повинна не моя дурная память, а привычки города – с каждым годом он всё больше отстраняется от нас.