Размолвки, впрочем, никогда не мешали веселому труду, который «Новый американец» превратил в высшую форму досуга. Наши открытые редакционные совещания собирали толпу зевак. Когда Сергей хотел наказать юную дочку Катю, которая переводила для газеты телепрограмму, он запрещал ей приходить на работу. Подводя итоги каждому номеру, Сергей отмечал лучший материал и вручал его автору огромную бутыль дешевого вина, которое тут же разливалось в 16 — по числу сотрудников — бумажных стаканов.
6
Довлатову нравились все технические детали газетного дела — полиграфический жаргон, типографская линейка, макетные листы. Он млел от громадного и сложного фотоувеличителя, которого у нас все боялись, горячо обсуждал проекты обложки и рисовал забавные картинки для очередного номера. Кроме этого, Сергей пристрастно следил за работой нашего художника — симпатичного и отходчивого Виталия Длугого, которого он любовно и безжалостно критиковал за неуемный авангардизм. В разгар эпопеи с «Солидарностью» мы решили поместить на первой полосе польский флаг. Из высших художественных соображений вместо красного и белого Виталий использовал коричневый и зеленый цвета, объясняя, что суть в контрасте. Обложку переделали, когда Довлатов, всегда стоявший на страже здравого смысла, рассвирепел.
С ним это бывало редко, потому что злости Сергей предпочитал такое отточенное ехидство, что оно восхищало даже его жертв. Этот талант он тоже вложил в газету. Если довлатовские колонки вызывали наше безоговорочное восхищение, то с остальными жанрами было сложнее. Как бывший боксер, Сергей считал, что интереснее всего читателю следить за бурной полемикой. Поэтому, упиваясь дружбой в частной жизни, в публичной мы постоянно спорили.
В газете Довлатов, конечно, умел все, кроме кроссвордов. Он владел любыми жанрами — от проблемного очерка до подписи под снимком, от фальшивых писем в редакцию до лирической зарисовки из жизни русской бакалеи, от изящного анекдота до изобретательной карикатуры. Так, под заголовком «РОЙ МЕДВЕДЕВ» он изобразил мишек, летающих вокруг кремлевской башни.
Труднее всего Довлатову давались псевдонимы. Он писал так узнаваемо, что стиль трудно было скрыть под вымышленным именем. Когда не оставалось другого выхода, Сергей подписывался «С. Д.». Ему нравились инициалы, потому что они совпадали с маркой фирмы Christian Dior, о чем Довлатов и написал рассказик.
Как ни странно, но авторский эгоцентризм не мешал Довлатову отличиться в неожиданной роли. Сергей печатал в газете роскошные интервью. Первое было взято у только что приехавшего в Америку пожилого эмигранта. Кончалось оно примечательно: «Интервью с отцом вел С. Довлатов».
Перейдя от ближних к дальним, Сергей разошелся и напечатал в газете беседы со всеми своими знакомыми, включая, надо признать, и вымышленных персонажей, вроде незадачливого дворника из Барселоны. Придумывая не только вопросы, но и ответы, Сергей в таких «интервью» оттачивал свой непревзойденный диалог, то самое искусство реплики, когда каждая из них кажется не только остроумной, но и (что гораздо труднее) естественной.
Обжив «Новый американец», Сергей чувствовал себя в газете как дома — в халате и тапочках.
Презирая абстракции, Довлатов скучнел, когда слышал выражения «общее направление» или тем более «долг перед читателем». Жанры его занимали уже больше. Сергея, скажем, бесило, что любой напечатанный опус у журналистов назывался одинаково — «статья». Еще важнее ему казались слова, причем сами по себе, в независимости от содержания, темы и цели. Он радовался любой стилистической находке, но и ей предпочитал опрятность слога, где бы она ему ни встретилась — в спортивной заметке, гороскопе, читательском письме.
Однако по-настоящему Довлатова в «Новом американце» волновал наборный компьютер.
— Умнее Поповского, — с трепетом говорил Сергей.
Эта машина тогда столько стоила, что с ним никто не спорил, даже Поповский.
Уважая технику, Довлатов, как все мы, ее побаивался. Мысли свои он доверял только старой пишущей машинке, отбиваясь от всех попыток и ему навязать компьютер.
— Я стремлюсь, — говорил Довлатов, — не ускорить, а замедлить творческий процесс. Хорошо бы высекать на камне.
Сергей и в самом деле был большим любителем ручного труда. Особенно ему нравилось смотреть, как работают другие, и он никогда не пропускал случая поглядеть, как мы с Вайлем верстали газету. В каморке без окон, где стояло два монтажных стола, Сергей помещался только сидя, но и тогда об него нельзя было не споткнуться. Нам это не мешало. Под его ехидные комментарии мы споро трудились и весело переругивались. Постепенно на хохот собирались остальные сотрудники газеты, потом — ее гости, наконец — посторонние. Мы работали, как в переполненном метро, но выгнать никого не удавалось даже тогда, когда гасили свет, чтобы напечатать фотографии в номер.
Довлатов любил публичность и зажигался от аудитории, но клубом газета стала сама собой. Народ стекался в «Новый американец», чтобы посмотреть на редкое зрелище: как люди работают в свое удовольствие. Труд у нас был привилегией, поэтому за него и не платили. Довлатов, во всяком случае, от зарплаты отказался. Хозяева газеты — тоже. На остальную дюжину приходилось одно небольшое жалованье.
Нищета, как всегда, и уж точно — как раньше, не мешала радоваться: наградой был сам труд. Что, собственно, и говорил Маркс, практиковал Ленин и обещал Брежнев. Я до сих пор не верю, что в мире есть лучший способ дружить, чем вместе работать, особенно — творить, хотя в хорошей компании даже мебель перетаскивать в охотку.
В редакции Сергей не был генератором идей, Довлатов создавал среду, в которой они не могли не родиться. С ним было пронзительно интересно делить пространство, беседу, закуску (но не выпивку). Электрифицируя попавших под руку, Сергей всех заражал жаждой бескорыстной конкуренции: каждый азартно торопился внести свое, страстно надеясь, что оно станет общим. Попав в ногу, газета создавала резонанс, от которого рушились уже ненужные мосты и поднималась планка. Всякое лыко было в строку, каждое слово оказывалось смешным, любая мысль оборачивалась делом.
Как запой и оргазм, такое не может длиться вечно, даже долго. Но до последнего дня Довлатов считал год «Нового американца» лучшим в своей жизни.