Ее отец так редко рассказывал об этом, что она не смогла удержаться и спросила: – Что с ним стало?
– Кажется, он посылал Грамотейке какие-то деньги вскоре после своего ухода. Это было в 1955 году. Так или иначе, она что-то получила. Значит, он должен был знать, где мы, но деньгами все и ограничилось. Сейчас ему под шестьдесят, – хриплый голос отца звучал спокойно. – Он… я бы с ним как-нибудь встретился.
У Дафны голова шла кругом от чужих чувств, и она с трудом расцепила зубы. Гнев был кислым, как уксус, но Дафна знала, что в уксус превращается вино, если слишком надолго его оставить, и знала, даже если отец этого не сознавал, что его гнев – это обескураженная, униженная любовь, взывающая о справедливости.
– Я всегда… – заговорил он снова. – Грамотейка словно бы никогда не интересовалась, что с ним сталось, поэтому я всегда думал, что она знает. Он был ее сыном и… о нас с Мойрой она заботилась, как о своих собственных детях, когда мать бросила нас на нее. – Он выдавил сцепление и перешел на вторую передачу, хотя почти сразу же пришлось вернуть рычаг на первую. – Трудно понять, почему люди кончают с собой, – тихо продолжал он, словно говорил сам с собой. – Посмотришь, какие способы они выбирают: выпрыгнуть из окна, выстрелить себе в рот, накачать в машину угарный газ из выхлопной трубы – как ужасны их последние мгновенья! Сам бы я просто наелся снотворных таблеток и выпил бутылку бурбона – и, наверное, это доказывает, что я не подходящий кандидат.
– Порция глотала горячие угли, – заговорила Дафна, испытывая облегчение, что болезненный приступ гнева прошел. – Жена Цезаря. Это полный идиотизм – я всегда удивлялась, что в честь такой дуры назвали машину.
Отец рассмеялся, и она обрадовалась, что он догадался, что она шутит.
– Но ты видишь в этом убийство себя, – добавила девочка. – А по-настоящему самоубийцы, судя по тому, как они это делают, убивают кого-то другого. Выбросить из окна высотки себя – это мерзко, а убить так другого – нормально.
Несколько секунд отец не отвечал. С тех пор как два года назад умерла мать Дафны, он всегда разговаривал с дочерью как со взрослой, и та не раз чувствовала, что слишком мала́ для таких разговоров. Не хотелось, чтобы ее слова показались ему глупыми или эгоистичными. Как-никак, речь шла и о его матери тоже.
Однако…
– Толковая мысль, Дафна, – произнес он наконец, и девочка не сомневалась, что похвала искренняя.
– А что не так с Грамотейкиной кофемолкой? – спросила она.
– Мне дадут повернуть? И кто этот чернявый пацан в очках? Я вижу его от самой Пасадены!
– Я не… – Дафна почувствовала, как горят щеки. – Просто мальчик из моей школы. Так что с кофемолкой?
По тому, как покосился на нее отец, было ясно, что он не собирается ей отвечать. Дафна не нахмурила брови и не отвела взгляда.
– Ладно, – наконец решился отец, снова переведя взгляд на дорогу впереди. – Этот идиотский автобус тоже сменил полосу. Посмотрим, может, сумею наконец обогнать его.
Дафна смотрела на дорогу поверх приборной доски и покрытого пятнышками ржавчины белого капота. И хотя между ними и автобусом было две машины, ей почудилось, что за тонированным задним стеклом маячит чье-то лицо, но лицо, усеянное серебристыми заплатками на лбу, щеках и подбородке.
Она откинулась на спинку сиденья и быстро проговорила:
– Лучше сбавь скорость, а если нужно, то и сверни с трассы. Отец, может, и не видел лица, но скорость сбросил.
– Почему бы не проехать по Хэйвен, – тихо предложил он. Съезд на Хэйвен-авеню был уже рядом, и он бросил машину на правую полосу и тут же съехал с основной дороги, с ревом переключившись на первую передачу.
– Ее кофемолка, – заговорил он, когда они свернули по Хэйвен налево. Вокруг было безлюдно, по заброшенным полям тянулись ряды виноградников – все, что осталось от тех времен, когда здесь был край виноделия. – Понимаешь, в этой истории кто-то что-то перепутал, – продолжал он. – Смотри, когда сегодня мне позвонила Грамотейка – в котором часу? В полдвенадцатого?