— Ты иди-ка, закрой ставни у лавки, а я сейчас приготовлю, — сказал он ей.
Когда Луша возвратилась, Максим Федорович отложил уже с полок несколько румяных ковриг ржаного хлеба и белого, того самого, что Луша встретила по дороге, аппетитно провожая вслед.
— Держи мешок! — скомандовал он ей, — да ты маловато взяла-то, ведь на край света поедешь, возьми-ка, вон у меня побольше и, переменив у Луши ее сумку, старательно, ковригу за ковригой, стал втискивать хлеб.
— Хватеть, Максим Федорович! Ведь тебе отчитываца надо по талончикам, — предупредила Луша.
— Отчитаюсь, небось, перед людьми — не перед Богом, — с печалью ответил он.
Уже третий год, как Максим Федорович оставил церковь, охладел, запил, и несмотря на то, что он в это голодное время был заведующим хлебной лавкой, в душе своей мучился, тем более, что он любил Петра Никитовича и верил в его преданность Богу.
Провожая Лушу, он сунул ей пачку денег со словами: «А это тебе на дорогу, все равно пропью, пусть будет на дело Божье, может помянет меня Господь».
Луша, возвращаясь домой, ноши не чувствовала на плечах, добежала, не переводя духу, и только, когда села на лавку, заметила, что полушалок весь мокрый от пота.
Весь следующий день прошел в беготне и сборах: город-то не один раз пришлось перебежать вдоль и поперек по верующим, в поисках достаточных средств на дорогу, да надо было оповестить и семью Кухтина, чтобы с сыном уговориться ехать вместе к отцу, а к вечеру пришлось пробежать по ближним деревням за продуктами.
Уже поздним вечером Луша, уставшая, но радостная, с полной корзиной яичек, солонины и прочего добра пришла домой.
Дома, несмотря на поздний час, никто не спал, все ждали единственную кормилицу — мать; надо было утешить и уложить спать детишек, а остаток ночи Луша с Катериной провели в сборах и упаковке.
Когда было все увязано, мать с дочерью попытались поднять на плечи, но истощенным женщинам это оказалось не под силу.
— Ой, батюшки мои! Да как же ты будешь пробираца — веть на край света ехать-та… а, — заголосила Катерина.
— Мамка! Бог поможеть! — ответила Луша и повалилась, не раздеваясь, на постель.
В соседнем дворе петух оповестил зарю. За окном, у кооператива, утренними сумерками, женщины спорили в очереди за хлебом.
До Москвы Луша с сыном Кухтина добралась без особых трудностей. Провожать их пришли кое-кто из верующих. Помолились, поплакали, но утешались упованием на Господа. В Москве, на Ярославском вокзале, творилось что-то невообразимое. Подошедший поезд до Архангельска осаждала сплошная масса, нагруженных до отказа людей: с мешками, узлами, чемоданами и корзинами. Люди рвались в вагоны — все это родственники ссыльных, пробирающиеся к ним на север.
Луша с парнем стояли в стороне от этого столпотворения, не видя никакой возможности сесть в вагон.
— Теть Луш, — возбужденно указывая на окно, проговорил парень, — ты видишь окно открыто? Я сейчас полезу в него, ты передашь мне вещи, а потом и тебя втащим.
Это предприятие оказалось утешительным для путешественников. Откуда только взялась энергия: парень в одну минуту, при поддержке Луши пролез в окно, и все вещи один за другим были поданы и уложены в вагоне. Подошедший мужчина помог Луше пролезть в вагон через окно. Когда они оказались в вагоне и пришли в себя, то поняли, что это Бог надоумил их на это дело. Они погрузили все в целости и сами были устроены чудесным образом — это второе, что ободрило Лушу в далеком неведомом пути. Это сознание утешало их почти двое суток, несмотря на то, что вагон был переполнен так, что негде было ступить ноге, и люди буквально задыхались от спертого воздуха.
В Архангельск приехали утром, город их встретил густым туманом и колючим холодом, пароходные гудки как-то непривычно пугали сердце Луши.