А Лон Мак-Фэйн с пылающим лицом все говорил и говорил: он открыто восстал против церкви.
– Если так, отец мой, – кричал он священнику, – если так, то я с легким сердцем завернусь в огненные одеяла и улягусь на ложе из горящих углей! Никто тогда не посмеет сказать, что Лона Мак-Фэйна обвинили во лжи, а он проглотил обиду, не шевельнув пальцем! И не надо, мне вашего благословения! Пусть моя жизнь была беспорядочной, но сердцем я всегда знал, что хорошо и что плохо.
– Лон, но ведь это не сердце, – прервал его отец Рубо. – Это гордыня толкает тебя на убийство ближнего.
– Эх вы, французы! – ответил Лон. И затем, повернувшись, чтобы уйти, он спросил: – Скажите, если мне не повезет, вы отслужите по мне панихиду?
Но священник только улыбнулся в ответ и зашагал в своих мокасинах по снежному простору уснувшей реки.
К проруби вела утоптанная тропинка шириной в санный след, не более шестнадцати дюймов. По обеим сторонам ее лежал глубокий мягкий снег. Молчаливая вереница людей двигалась по тропинке; шагающий с ними священник в своем черном облачении придавал процессии какой-то похоронный вид. Был теплый для Сороковой Мили зимний день; свинцовое небо низко нависло над землей, а ртуть термометра показывала необычные для этого времени года двадцать градусов ниже нуля. Но это тепло не радовало. Ветра не было, угрюмые, неподвижно висящие облака предвещали снегопад, а равнодушная земля, скованная зимним сном, застыла в спокойном ожидании.
Когда подошли к проруби, Беттлз, который, очевидно, по дороге мысленно переживал ссору, в последний раз разразился своим: «Это было ни к чему!» Дон Мак-Фэйн продолжал хранить мрачное молчание. Он не мог говорить: негодование душило его.
И все же, отвлекаясь от взаимной обиды, оба в глубине души удивлялись своим товарищам. Они полагали, что те будут спорить, протестовать, и это молчаливое непротивление больно задевало их. Можно было ожидать большего участия со стороны столь близких людей, и в душе у обоих поднималось смутное чувство обиды: их возмущало, что друзья собрались, словно на праздник, и без единого слова протеста готовы смотреть, как они будут убивать друг друга. Видно, не так уж дорожили ими на Сороковой Миле. Поведение товарищей приводило их в замешательство.
– Спиной к спине, Дэвид. На каком расстоянии будем стреляться – пятьдесят шагов или сто?
– Пятьдесят, – решительно ответил тот; это было сказано достаточно четко, хотя и ворчливым тоном.
Внезапно зоркий взгляд ирландца упал на веревку, небрежно обмотанную вокруг руки Мэйлмюта Кида, и он мгновенно насторожился.
– А что ты собираешься делать с этой веревкой?
– Ну, вы, поторапливайтесь! – сказал Мэйлмют Кид, не удостоив его ответом, и взглянул на свои часы. – Я собрался было печь хлеб и не хочу, чтобы тесто село. Кроме того, у меня уже ноги мерзнут.
Остальные тоже начали выказывать нетерпение, каждый по-своему.
– Да, но зачем веревка, Кид? Она же совершенно новая, и уж, конечно, твои хлебы не такие тяжелые, чтобы их нужно было вытягивать веревкой?
В это время Беттлз оглянулся кругом. Отец Рубо прикрыл рукавицей рот: до него только сейчас начал доходить комизм положения.
– Нет, Лон, эта веревка предназначена для человека.
Мэйлмют Кид при желании мог говорить очень внушительно.
– Для какого человека? – Беттлза начинал интересовать разговор.
– Для второго.