— Что тебе лошадь, — новый голос был незнаком. Представилось, будто говорит толстый невысокий человечек, в летах, но живчик. — Мамалыгой кормить ее прикажешь? Овса-то нет.
— Можно и без лошади. Только если начнется, мы захлебнемся сразу. Плечо — десять верст. Представь, исправны оба паровичка. Каждый берет пятерых, пусть даже шестерых. Туда-обратно час. Двенадцать человек. Задень десять рейсов. Сто двадцать человек.
— Мало?
— По расчетам и не мало, но малейший сбой? Стрелять ведь будут, стрелять! Пуля дура, а снаряд еще дурее.
— Ты, Егор, не волнуйся и не сомневайся. Наше дело поросячье, лечить в применении к обстановке.
Голоса удалялись. Молодой еще зубной доктор, только недавно прислали. А тот, толстый, его на ум наставляет. Наверное, опытный.
Ефрейтор уверовал в толстого доктора. Подумалось, жаль, что толстый не осмотрел его рану. Сразу бы сказал, какое ранение, когда домой (он даже не заметил, что думает не «если», а именно «когда»), отписал бы, пусть готовятся к встрече. Захотелось сала, копченого, совсем не ко времени, не зима. На базаре прикупят.
Он задремал, продолжая слушать вокруг, давая каждому звуку определение, само собой возникающее в сознании, и ощущая свое единство с этими звуками, со всем миром, недоумевая только, почему раньше был зашорен, пропускал жизнь мимо. Суета. Нужно, необходимо было попасть сюда с этим ранением, чтобы понять цену жизни. Не грош, жизнь. Неподалеку запыхтел паровичок, и он увидел, как едет к станции, чувствовал даже тряскую дорогу. Доедет к сроку.
— Звучало так, словно по воде лопатами били, плашмя. — Генрих по привычке вопросительно взглянул на собеседника, правильно ли он сказал: «плашмя». Эта привычка, оставшаяся с прежних лет, выдавала в нем чужака, пришлого, хотя русский язык Генриху стал ближе и естественней родного. Девять лет — большой срок, особенно когда тебе всего семнадцать.
— Громко, — полуутвердительно, полувопросительно ответил Константин.
— Оглушительно, — восторгу Генриха требовался простор. Простора у нас много, порой кажется — слишком много, ценить перестаем.
— На слух ты нарыбачил много. Ну, а поймал что? С лопату или хоть поменьше?
— Немножко. Пустячок. Какой с меня рыбак? Вот если бы с вами, Константин Макарович.
— Может быть, завтра. Как получится.
— Но я приготовлюсь, хорошо?
— Не спеши. Вечером решим. Как погода, как время. Что зазря колготиться? — Константину рыбачить не хотелось, но вот так отказываться от самой идеи рыбалки не хотелось тоже. Традиции. Без них и отдых не в отдых. Казалось, что он ежегодно приезжает сюда исполнить ритуальные действа — порыбачить, сходить по грибы, поохотиться, не интересуясь ни конечным результатом, ни даже самим процессом. Просто — положено, как положено на Рождество ставить елку, а на Масленицу есть блины.
Куранты за окном отбили четверть.
— Ох, мне пора заниматься, — Генрих нехотя поднялся с кресла, — Четырнадцать параграфов по физике и три часа математики. Так вы вечером скажете, Константин Макарович? Решите и скажете?
— Насчет рыбалки-то? Решу и скажу. Обязательно.
После ухода Генриха он не спеша допил остававшийся в термосе кофе, разглядывая пронзительно яркую картинку: поле, розы, гора, небо. Китайский лубок. Но сам термос тепло держал хорошо, что и примиряло с аляповатым пейзажиком на его корпусе. Не нравится — разверни тыльной стороной. «Доброму русскому солдату от жителей Пекина». Термос подарили в госпитале, где он провел три месяца, после чего комиссия решила, что поручик Фадеев свое отслужил и долечиваться может дома. Правильно решила.