И она вслед за мужем озабоченно подняла глаза к окну, откуда таращилась теперь только мальчишеская физиономия.
– Иришка уже спускается, наверное, – раздался голос мужа. – Пойду за Димкой.
– Свет не забудь выключить, – напомнила Вероника, хотя знала, что на мужа можно положиться больше, чем на себя саму: все проверит и закроет на десять замков.
Оставшись одна около машины, она в пятый раз пересчитала пакеты, хотя еще в прошлый раз забыла, сколько их должно быть. Мытые яблоки лежали на виду – ехать до Игошина предстояло три часа, дети, как всегда, проголодаются.
Вероника Егорова вспомнила яблоневый сад около их деревенского дома – небольшой, но со старыми, раскидистыми деревьями, представила мать, ковыляющую по саду, и ее пробрал озноб, как от холода.
Веронику с детства воспитывала бабушка. Мать появлялась редко – забегала на полчаса, съедала поставленную хмурой бабушкой на стол тарелку супа и исчезала, бросив перед уходом что-нибудь обидное. Например: «Что-то Верка на блоху стала похожа…» Вероника никогда не видела блох, но знала, что они маленькие и противные. Маленькой и противной быть не хотелось.
– Ты ее не слушай, – успокаивала бабушка, видя, как насупилась девочка после ухода матери. – Болтает, что на язык попадет. Всегда такая была. Не бери на сердце.
Бабушка часто повторяла: «Не бери на сердце», и почти всегда это относилось к матери Вероники. Юлия Михайловна вела свободную жизнь, считала, что главное – собственное счастье, а хрупкая болезненная девочка мешала обретению этого счастья. Ее нужно было водить в садик, одевать, умывать… Нет, Юля Ледянина не хотела ничем таким этим заниматься. Конечно, деньги она подкидывала, но воспитывать – увольте!
Вот потому-то Вероника с бабушкой жили в своей квартире, а мать – неизвестно где. Иногда она даже оказывалась в другом городе, и тогда Вероника не видела ее по нескольку месяцев.
Когда она училась в шестом классе, мать исчезла на целый год – искать счастья в Сочи. Потом однажды приехала поздно вечером – голодная, тощая, как бродячая кошка, с лихорадочным блеском в глазах. Вероника должна была спать, но проснулась от голосов, подкралась к двери и смотрела на женщину, которая сидела к ней спиной. Темные ее волосы вились, спускаясь до лопаток. Вероника очень радовалась, что у нее самой волосы светлые, заплетенные в косички, совсем непохожие на Юлины.
– Что ж ты делаешь-то, а? Бесстыжая твоя душа! – сурово проговорила бабушка из угла. – Родную дочь год не видела.
– И еще столько бы не видеть, – хрипловато хохотнув, ответила Юля. – Да ладно, мать, я шучу. Я же знаю, что с тобой ей лучше, чем со мной. Я – перекати-поле, трын-трава: сегодня здесь, завтра там. В общем, свободная птица.
Бабушка помолчала, а потом произнесла такое слово, что Вероника за дверью сжалась в комочек от ужаса и изумления: как ее добрая, вежливая бабушка могла подобное сказать?! Это слово иногда выкрикивал дворник Семен, напившись и гоняя по двору свою жену, иногда так ругались взрослые дворовые мальчишки, и Вероника знала, что повторять его нельзя, потому что – матерное.
– Как ты меня назвала? – изумилась Юлия, поднимаясь с места. – Как?!
– Блядь ты самая настоящая, а не свободная птица, – повторила бабушка. – Уходи отсюда, пока ребенка не разбудила. Уходи! Иди ищи нового мужика. Без тебя обойдемся.
После того случая Юля долго не появлялась. Вероника радовалась: никаких теплых чувств к женщине, требовавшей называть себя только Юля и ни в коем случае не мама, она не испытывала. Мать была слеплена из другого теста: высокая, крепкая в кости, темноволосая и темноглазая, с широким, точно негритянским носом и нагловатыми широко расставленными глазами. Губы у нее были пухлые, сочные, и Вероника знала: мать гордится, что никогда не пользовалась помадой, – «нужды не было».
А Вероника с бабушкой были маленькие, беленькие, с тонкими ручками-ножками. «Ну чисто одуванчик!» – умилялись на Веронику соседки. А она смотрела доверчиво голубыми глазами, не понимая, хорошо это или плохо – быть похожей на одуванчик. Наверное, плохо: дунул – и остался одуванчик голышом, а голышом стыдно.
Такой же маленькой и тоненькой она оставалась и в семнадцать лет, когда остальные девчонки из их класса неожиданно вытянулись, повзрослели, приобрели положенные выпуклости, которыми очень гордились. Веронике гордиться было нечем, поэтому она тайком от бабушки подкладывала в бюстгальтер две собственноручно сшитые подкладочки, увеличивавшие ее грудь до приличных размеров. Как-то раз – уже в институте – подкладка выпала, и Вероника осталась с одной грудью. Бабушка, узнав об этом, хохотала до колик, и самой Веронике тоже стало смешно: надо же, какими глупостями занимается! Подкладки она выкинула в тот же вечер, решив, что будет гордиться своим сходством с бабушкой – у той тоже грудь небольшая.
Так они и жили – в мелких женских заботах, в небольших житейских радостях. В институте у Вероники появились первые мальчики-ухажеры, и по вечерам она до поздней ночи пересказывала бабушке, кто что сказал, какими словами она ответила, и советовалась, что ей делать дальше. Обеим эта полуночная болтовня доставляла огромное удовольствие, и Веронике казалось, что так будет долго-долго: запах герани на окне, накрытый платком ночничок на полу и приглушенный бабушкин голос – нежный, любящий.
Бабушка умерла в одну секунду. Взмахнула рукой, стоя около плиты, застонала, повалилась на бок и нелепо задергалась на полу, так что задралась толстая шерстяная юбка. И замерла. Вероника закричала, заметалась по квартире, выворачивая ящики с лекарствами, пыталась вложить какие-то таблетки в бабушкины синие губы, а потом звонила, звонила соседкам, отчаянно крича: «Вызовите „Скорую“! Ну вызовите же „Скорую“!!!»