Книги

Темная любовь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Я сказал, что он репортер? Можешь вычеркнуть. Он был репортером. Когда он выйдет из холодильника, ему уже ничего не будет нужно, кроме разве что оббитой пробкой камеры. Или деревянного костюма.

Доннелли все смотрел на ящик. Было в нем что-то зловещее, какая-то аномалия, от которой нельзя отвести глаз.

— Так может, сделать ему укол доброго старого цианида?

— Пока нет, — ответил Камбро, трогая таймер, будто ища в нем поддержки. — Пока еще нет, мой друг.

Время потеряло смысл, и это для Гарретта хорошо.

Облегчение. Он освобожден от всего, что было когда-то границей, от унылости ежедневного. Здесь нет дня, нет ночи, нет времени. Он освобожден. Простейшие входные сигналы и ограничения его физической формы стали его единственными реалиями. Когда-то он читал, что следующим шагом эволюции человека может быть лишенный формы интеллект — вечный, почти космический, неумирающий, бессмертный, трансцендентный.

Если свет был Богом, то холод есть Сон. Новые правила — новые божества.

Он свернулся в клубок, как зародыш, как побитое животное, и непроизвольно дрожал, пока его освещенный разум боролся с проблемой, как проявить повиновение этому последнему богу.

Кости пробирает холод, руки и ноги далеко-далеко и ничего не чувствуют. Вдох — ледяной нож, ввинчивающийся в оба легких. Он старается дышать неглубоко и молится, чтобы израненный пищевод поделился с воздухом крупицей метаболического тепла до того, как тот безжалостно вопьется в легкие.

Он все еще простой смертный.

Он знает, что холод не унесет больше нескольких критических градусов температуры сердца. Холод его не убьет, он испытывает его, предлагая самому исследовать грань своих возможностей. Убить Гарретта было бы слишком легко и бессмысленно. Он не выжил бы в свете лишь затем, чтобы погибнуть в холоде. Холод позаботится о нем, как позаботился свет, как будто беспечному богу велели позаботиться о пастве — изувеченной, измученной и убитой… только чтобы проповедовать обновленную веру.

Холод проникает глубоко, но лишь в плоть.

Пальцы рук и ног превратились в далекие источники утраченных чувств. Гарретт перекатывается на правый бок, потом на левый, заклиная по очереди каждое легкое, пытаясь справиться с леденящей болью, расщепив ее на фрагменты.

Он позволяет внешней среде нулевой температуры протечь сквозь себя, а не биться о жалкие стенки его кожи. Он думает о павшем дереве в лесу. Он здесь — значит, у холода есть цель. Он — доказательство звука в безмолвной заснеженной лесной чаще, морозный воздух нуждается в нем, как и он в этом воздухе, чтобы удостовериться в собственном существовании.

Сжавшись в комок и дрожа, по-прежнему голый, с медленно ползущей по неоттаявшим жилам кровью, Гарретт позволяет холоду овладеть собой. Он радуется его беспощадной природе, его грубой порывистости.

Гарретт закрывает глаза. Ощущает блаженство. Улыбаясь, со стиснутыми зубами, он спит.

На грязном кофейном столике перед Альварадо находились несколько нужных предметов: бутылка скотча, большой фотоаппарат, тупоносый пистолет и нераспечатанный конверт.

Камера была самонаводящаяся, заряжена цветной пленкой ASA 1600 и снабжена звукозаглушающим боксом для бесшумной работы. За секунду можно было сделать двадцать один снимок. Виски было отличное, и бутылка уже была наполовину пуста. Пистолет — армейского образца "бульдог" сорок четвертого калибра, еще ни один патрон не использован.

При всяком легком ночном шуме в доме Альварадо напрягался, и сердце его начинало колотиться чуть сильнее в ожидании. Мгновение бежало за мгновением, и ничего не происходило… хотя могло произойти в любое следующее мгновение.

Он доехал до самой долины Сан-Фернандо, чтобы отправить заготовленные бандероли — копии своих драгоценных снимков и магнитофонных лент. Сейчас они были в безопасности, улики убийственные, и единственная причина, по которой он все еще торчал у себя в квартире, было то, что ощущение у него было, будто он замазан.