Во тьме кромешной.
Только иногда тьма становится слишком темной даже и для нее, и что тогда? Тогда — в клубы, а там за стакан пива танцевать до утра, танцевать до дрожи, до ручки, другие танцы — таким у станка не учат, издерганная, измученная, уже за гранью вымотанности, пряди волос липнут к лицу, рубашка — хоть выжимай, и шея мокрая, она воду на себя льет в туалете, а так дымно, топор вешай, грязь жуткая, а потом — назад, и опять вперед, глаза закрыты, лицо опущено, а тело — в напряжении, в муке движения. Посмотреть — офигеть, она знает, люди говорили, да какие люди — мужчины… Те, что тащились за ней, когда уходила с танцпола, толпились вокруг нее у стойки бара и говорили — она потрясная танцовщица, правда, потрясная, и все ближе и ближе, и все ближе вопрос, как следующий шаг в танце: а почему вы одна? Танцовщице нужен партнер… Нет, это невозможно, нет, просто потому, что никто ей не нужен, никто не умеет, как она. И она пожимает плечами — когда улыбается, чаще нет — и качает головой, и — "Нет". Отвернется. "Спасибо, но — нет".
Иногда они ставят ей выпивку, иногда она пьет. Иногда, когда они юные, когда вроде добрые, приглашает их к себе. Наверх, в квартиру над студией, где всегда полуспущены шторы, где на полу — ворохом балетные журналы, кипами — стоптанные балетки, кучами — окровавленные бинты, и она будет с ними трахаться, трахать их — быстро ли, медленно ли, в молчании, полузадушенных вскриках, в щенячьем взвизгиваний, голова запрокинута, темно, электронагреватель шумит глухо, как автомат движется, это она движется, до потери дыхания, до сухой пустоты. А потом она отодвинется и ляжет рядом, и обопрется на локоть, и будет говорить про танцы, говорить и про то, что есть же разница между голодом и любовью, и темно, и в этой темноте голос ее то выше, то ниже, как шум воды, как музыка, и парни лежат, лежат в этом влажном тепле тел, и что-то в них сдвигается — от ее слов, от тела ее, неважно — и что-то возникает, создается, как мост между голодом и любовью. Они — юные, они до утра могут, без передышки, и они глядят. "Ты очень красивая", — вот что они говорят, они все это говорят. "Ты така-а-ая красивая… а позвонить тебе можно?"
"Ну да, конечно, — говорит она. — Конечно, можно", — и наклоняется, дышит медленно, глубоко, на груди пот — тонким высыхающим ручейком, и она видит их лица, видит их улыбки, видит, как они одеваются — джинсы, футболка и драная жилетка, а поверх — камуфляжная куртка, и бандана, стянувшая волосы, и крошечные сережки, как капельки серебра, — и перед уходом она дает им номер телефона, сует бумажку в ладонь, — ну да, номер телефона, номер химчистки, куда все костюмы Эдварда таскала, а не жестоко ли это, спрашивает она себя, а не жестоко ли — отказывать им в том, чего нет у тебя самой? Худо. А хуже, много — хуже притворяться, до дверей провожать, когда знаешь, уже отдала, что могла, все, больше нет ничего, одна ночь, что могла — сказала, она дважды с одним и тем же — никогда, слишком их много, слишком много баров и клубов в этом городе, где сплошные бары да клубы, и огни в темноте, и бутылка в ее мокрой, теплой руке холодная, как опыт познания.
Иногда она выходит из бара (из клуба) и идет пешком, ей плевать, сколько до дому хода — десять кварталов, тридцать, пятьдесят, никто никогда не пристает, одна, всегда одна. Смотрит под ноги, руки вдоль тела, как преступница, как убийца из фильма — ты, главное, ПРОДОЛЖАЙ ИДТИ, сквозь мрак, сквозь четыре утра, и дождь хлещет или снежинки падают, последний снег — самый колючий, снег припудривает лица, такой макияж, снег сгущает пот в волосах, в коротких ее волосах, выглядит, как приговоренная пожизненно, — это Эдвард однажды сказал. "Зачем тебе это?" — а она стоит в ванной, перед зеркалом, волосы ножницами обкарнывает, стряхивает срезанные мертвые завитки, и его отражение в стекле — где-то сбоку, не в фокусе, смазанное. "Не тот, милая, тип лица у тебя, под какой идет такая стрижка", и тянется, тянется рукой к ее лицу, поворачивает к свету, он бы так пистолет поднял, и улыбается — ну, просто король в изгнании. "Вот, к примеру, Алис. Обстригла однажды волосы, хотела меня достать, чуть не наголо обрилась. Так и не призналась, говорила, новый имидж. Но я-то ее знаю, я сразу понял, в чем все дело. Адель, — это имя прямо как мед у него с языка стекает, — Адель тоже все поняла, взяла и тоже подстриглась, позлить Алис. Да — ОНА роскошно смотрелась со стрижкой, круто, сексапильно, но у нее было другое лицо. Структура костей", — ох, как он это говорит, почти по-доброму, и треплет ее по лицу, пышечка ты моя, мордашечка детская, в зеркальном стекле — пальцы, ухватившие ее за щеку, "да, вот чего у тебя нет".
Теперь — иди. Холодно, эти самые кости лица ломит, зубы стучат, в ушах ветер свистит, да он всегда свистит, даже когда она дома, безопасно, дверь — на замок, электронагреватель оранжевым светит, и поздно, и холодно, и все равно она раздевается до трико, ноги босые, грудь открыта, и она танцует во тьме, пот стекает, дыхание прерывается, в бок словно шило всадили, и в горло, и в сердце, натыкается на что-то, невидимое в темноте, ногой — с размаху о станок, плоть сходится с металлом, металл — с плотью, как секс, как единение, и жалко, никого сегодня не привела, хорошо бы сейчас кого-нибудь, эти ребятки — теплые в темноте, но нет никого, и она танцует, кружится, спотыкается, и — о станок, и — о станок, и — о станок, уже двигаться невозможно буквально, и она стоит, колени сведены, и трясется от страха бездвижности, а шторы уже желтеют, это снаружи, это наконец-то — рассвет.
Книжка Адели. Так и валялась себе там, куда она ее бросила, в ванной на полу, немым укором, только однажды — вернулась, натанцевалась, желудок расстроился, пиво поганое, не так с ним что-то — она подняла эту книжку, поволокла с собой в туалет, пробежала несколько глав, а внутри фотографии, паскудно написана книжечка-то, слишком хорошо Адель танцевала, чтобы что-то там еще писать, — и… Одна-единственная фраза, как кулаком в лицо, как ударило. "Для меня — Баланчин был принцем. Каждая из нас должна найти своего принца и завладеть им".
Да уж, найти своего принца, принца Эдварда! И она хохочет, штаны возле щиколоток болтаются, понос жуткий, дерьмо — жидкое, желтоватое, и она смеется, и фраза останется с ней, прилипнет, как липнет к костям память о движении, и теперь она станет присматриваться, поглядывать туда-сюда, на парнишек в клубах смотреть, смотреть попристальнее, прикидывать, и иногда по ночам, раздавленная чужим телом, сбиваясь с дыхания, продолжая шептать о голоде, о любви, она вдруг призадумается — а что оно такое, принц? Как его увидишь? Как отличишь от разных — прочих? Тело у него другое? Ожог почувствуешь? Сигнал немой услышишь? Тело не лжет, уж это она знает, и Адель это, похоже, тоже знала — такое у нее лицо на той фотографии, черно-белая фотография, и лицо — нос с горбинкой, римский, скулы высокие, это лицо над жизнью издевается, череп из-под плоти проглядывает — да, очень похоже, Адель это знала.
ТЕЛО НЕ ЛЖЕТ.
И ей десять, и едет в балетную школу, мать силком ее волочет, говорит научишься двигаться, солнышко, а сама-то — маленькая, толстенькая, глаза тревожные, дочку по щечке гладит, круглая щечка, а подбородок — маленький, костистый, словно кулачок не на том месте. "Тебе будет удобнее с собственным телом".
"Но мне и так удобно", — неловкая детская ложь, отвернутое лицо, лоб, прижатый к нагретому солнцем стеклу. — "И вообще, я лучше в футбол буду играть, ну, мам, ну, почему мне нельзя пойти на футбол?"
"Танцевать — гораздо лучше", — и старенькая машина неуверенно разворачивается, ищет место на стоянке, и вот оно — "БАЛЕТНАЯ АКАДЕМИЯ", стильная надпись, буквы округлые, голубые, а шторы на окнах — дешевенькие, бумажные, а рядом, с одной стороны, "МИНДИ — ТРЕНИРОВКА СОБАК", а с другой — отверстие банкомата. Внутри — теснее, чем снаружи казалось, холод от кондиционера — сухой, горло от него першит, у станка — три девчонки, вялые, рыбы дохлые, две постарше ее, а одна совсем маленькая, трико на них по цвету — как конфеты карамельные, а из-за стены все время — лай и грызня собачья. Женщина у стола спрашивает — записываем на полный семестр? А мать — да мы, собственно, пока только на вводный курс, посмотрим, что получится, как у нее…
"Не хочу я танцевать", — ты слышишь свой собственный голос? Негромко, но девчонки вскинули головы, как скворчата на ветке, как узники в клетке. — "Не хочу. Я в футбол хочу играть".
Взгляд женщины — даже улыбнуться не сподобилась. "О, нет, — говорит она. — Спорт — это не для тебя, у тебя — тело танцовщицы".
"Ты что — танцовщица?" — Голос юный, орет энергично, в самое ухо. "Нет, ну, в смысле — профессиональная?"
"Да, — говорит она. — Нет", — говорит она.
"Давай я закажу тебе выпить? Ты что пьешь?" — пиво, и еще пиво, и уже шестое, и они, по пути домой, останавливаются, и он платит за бутылку виски, царственный жест, жест принца? — и теперь — тьма, в которой он ее раздевает, пока она прихлебывает из стакана, снимает с нее одежду, как кожу, футболку мокрую, липнущую, и юбку черную (чистый коттон), и убогие белые трусики, и вот она — обнаженная, дрожит, соски твердеют от холода, а света в комнате нет, и — "Как же ты здорово двигаешься", — он все говорит это, говорит одно и то же, шепотом, сдавленным шепотом изумления. — "Уау, как же ты двигаешься! Я как увидел — ну, сразу усек, что ты какая-нибудь танцовщица. Ну, в смысле, работаешь там. В балете, да? А может?.."
"Идем, — говорит она, — идем, я тебе покажу", — и вниз по лестнице, держатся за руки, голые, темно, эрекции у него уже нет, но это ничего, он юный, это просто, одно касание, два, может, шесть, и все, и у него снова как дерево, как станок, такая твердость, такая готовность, и она будет танцевать для него, вокруг него танцевать.
Саломея без семи покрывал, груди трутся о его спину, бедра переплетаются, а он пьяный, это будет подольше, но не так уж и долго, не так много времени пройдет… и вот они уже просто лежат в обманчивом тепле, дыхание сливается, и она говорит о том, что есть же разница между голодом и любовью, меж тем, что нужно, и тем, без чего не прожить, и "Какая ты красивая", — шепота почти не разберешь, а улыбка у него потрясающая, простая, медленная, нежная, — да только, похоже, он и не слышал, что она там говорила. Прикосновение его члена — доверчивое, как касание пальца. "Так можно, можно мне тебе позвонить?"
Пыль, грязь. Зернами липнет к коже, к щеке, прижатой к полу. Нет, не принц, может, и принц, да не для нее, — так сказало ей тело. И она сказала тоже. "Ну да, конечно. Конечно, можно".