Книги

Тело каждого: книга о свободе

22
18
20
22
24
26
28
30

В 1955 году активисты пригласили Растина в Монтгомери, штат Алабама, и попросили помочь им разработать план бойкота сегрегации в городских автобусах. Если «поездка примирения» нащупала действенный метод борьбы за гражданские права, то транспортный бойкот в Монтгомери разжег ее и раздул до масштабов неостановимой общенациональной волны сопротивления. В городе Растин познакомился с обаятельным молодым проповедником двадцати шести лет, который, несмотря на юный возраст, обладал недюжинным ораторским талантом. Мартин Лютер Кинг – младший раньше читал Ганди, но не до конца понимал, что такое ненасильственное прямое действие. Именно Растин стал его наставником и познакомил с принципами и практиками пацифизма. В то время Кинг всё еще имел дома оружие и вооруженных охранников, но Растин убедил его избавиться от них, внушив, что насилие способно лишь порождать новое насилие (это убеждение станет главным камнем преткновения между ним и Малкольмом Иксом вкупе с «Нацией ислама», которые верили в необходимость самообороны в условиях санкционированного государством белого превосходства и ультранасилия).

Перед началом сотрудничества с семьей Кингов Растин изложил им историю своей жизни и объяснил обстоятельства ареста, из-за которого теперь он в любой момент мог стать источником неприятностей. Кинг, судя по всему, раньше никогда не встречал геев, но расставаться со столь харизматичным носителем опыта и мудрости не собирался. Весь конец 1950-х они вдвоем тесно работали над организацией Конференции христианских лидеров Юга – сети активистских групп по борьбе с сегрегацией, чьим первым президентом стал сам Кинг.

Уже на рубеже десятилетий им пришлось разорвать отношения. Движение за гражданские права подрывала скоординированная кампания по дискредитации его лидеров путем обнародования фактов их сексуальных похождений. Кинг, который часто заводил внебрачные романы, был особенно уязвим для таких нападок. В 1960 году афроамериканский конгрессмен Адам Клейтон Пауэлл предпринял попытку сорвать демонстрацию, которую Растин готовил к съезду Демократической партии, пригрозив обвинить Растина и Кинга в любовной связи. Это была ложь, но советники Кинга посчитали, что ему лучше дистанцироваться от Растина и отменить протестные акции, чем рисковать утечкой информации о его прошлом во враждебную прессу. Растин знал, что Кинг испытывал «мучения совести», «горечь» и «сокрушение»[253], а еще понимал, что цель их работы важнее, поэтому сам ушел из организации.

Вновь его вернули к работе в марте 1963 года и вовлекли в подготовку Марша на Вашингтон – «величайшей демонстрации за свободу в истории нашей нации»[254]. (Малкольм Икс видел его иначе и публично называл «фарсом на Вашингтон», считая, что протест сразу оказался в руках белой правящей верхушки.) Всё еще не утихший скандал вокруг ориентации Растина привел к тому, что его быстро разжаловали из официального организатора в помощники. Несмотря на его малозаметную позицию, белый сторонник сегрегации сенатор Стром Термонд всё равно попытался через Растина дискредитировать Марш. Тринадцатого августа, за пятнадцать дней до события, Термонд развернул атаку и зачитал на заседании Сената всё полицейское досье и тюремную историю Растина. «Обвинен в сексуальных извращениях!»[255] – ревел он. Прозвучавшее в стенах Сената навсегда оставалось в протоколах Конгресса США, и выступление Термонда можно прочитать и сегодня – желчное напоминание об эпохе, которая только-только закончилась.

Но хотя бы в этот раз организаторы остались на стороне Растина. Это он настоял, чтобы Кинг выступал последним: таким театральным решением он хотел не дать огромной толпе разойтись слишком рано. Он оказался прав. Когда Кинг 28 августа 1963 года произносил свою речь на Национальной аллее, вокруг него собралось двести пятьдесят тысяч американцев, потея в своих лучших парадно-выходных нарядах под его гордую декламацию всех лучших надежд движения. В речи «У меня есть мечта» он представлял себе день, когда его собственных четырех детей будут судить не по цвету кожи, но по достоинствам характера, наконец-то освобожденного из тюрьмы тела.

Проблема Растина была в том, что в то время гомосексуальность не воспринимали как одно из свойств тела или способ с этим свойством уживаться. Ее считали чертой характера, а точнее, слабостью личности, но никак не поводом для солидарности и общей борьбы. Много лет спустя он вспоминал, что в кругах активистов процветали беспорядочные внебрачные связи («В мотелях творилось черт знает что… и всех всё устраивало»[256]), но только к гомосексуальности относились как к моральному дефекту.

Быть одновременно черным и геем, размышлял он, значит быть распятым сразу на двух крестах, жить в горестном слепом пятне, которое ускользнуло даже от Райха. Как и его друг Джеймс Болдуин – самый красноречивый оратор движения, тем не менее в марте не допущенный на сцену, в равной мере подверженный нападкам яростной гомофобии со стороны других людей его цвета кожи и яростного расизма со стороны других людей его сексуальной ориентации, Растин оказался изгоем во всех лагерях. До конца жизни его гнев по этому поводу не утихал. За несколько месяцев до смерти, летом 1987 года, он сказал в интервью:

[ Для меня очевидно, что часть моих коллег имели серьезные предубеждения. Но они, конечно, никогда бы не признали этого. Они говорили, что боятся последствий для движения. Но факт остается фактом: всем всё было известно, ничего не нужно было скрывать. Движению не могло принести ущерб то, что не держалось в тайне… Еще они говорили, что лишнее внимание навредит мне. Они смотрели на меня с сочувствием и говорили: ты же не хочешь новых унижений. А я и не чувствовал себя униженным[257]. ]

В Растине особенно вызывает уважение тот факт, что он отказался быть собственным надзирателем и заключить себя в чулане, даже когда его травили и наказывали. Его история наглядно демонстрирует, что тюрьма – это не просто институт, но бетонное олицетворение мировоззрений, которые ограничивают людей в их поведении и за ее стенами. Как и Малкольм Икс, Растин не желал подчиняться и так обрел свободу – пускай и за решеткой.

Однако, признавая глубокие корни тюрьмы в общественной жизни, мы не преуменьшаем роль самого института. К моменту, когда Растин произнес эти слова, американская пенитенциарная система стала куда более репрессивной, чем во времена заключения его самого и Райха в Льюисберге. Федеральное бюро тюрем официально отказалось от политики реформ в 1975 году, а в 1984-м Законом о реформе наказаний в федеральных тюрьмах отменили досрочное освобождение. В результате исправительные учреждения стали быстро переполняться, поскольку больше людей теперь дольше оставалось в системе. Примерно в то же время война с наркотиками, откат социального обеспечения, более строгие приговоры за мелкие преступления, введенный минимальный срок заключения и закон трех ошибок привели к значительному всплеску числа осужденных, несмотря на сокращение уровня преступности. Многие из этих перемен в первую очередь затрагивали афроамериканцев, и в итоге состав населения тюрем возрождал гнусную модель рабовладельческого общества.

К 2016 году в американских тюрьмах находилось 2,3 миллиона человек – двадцать процентов всех заключенных мира. Четверть из них не были признаны виновными и приговорены: чаще всего они просто не могли позволить себе залог, и значительно больше половины не совершали насильственных преступлений. Более того, расовый состав заключенных не отражал расовый состав нации. По подсчетам «Инициативы по тюремной политике» (Prison Policy Initiative) на основе переписи населения от 2010 года, афроамериканцы составляли тринадцать процентов населения США и сорок процентов населения тюрем, а латиноамериканцы – шестнадцать процентов населения страны и девятнадцать процентов населения тюрем.

Два и три десятых миллиона лишенных свободы тел. Где их всех содержат? В новом поколении типовых тюрем нет библиотек и бейсбольных площадок. Их главные приоритеты – надзор, наказание и сенсорная депривация. Так называемых проблемных, или трудных, арестантов часто изолируют в одиночном заключении – для таких случаев придумали эвфемизм «бессрочная административная сегрегация» – на годы, а то и десятилетия. Эти тюрьмы супермаксимальной безопасности и блоки особого режима строили не затем, чтобы облагораживать души и давать начало новым жизням. Их задача – плодить тела, не поддающиеся реформации, что, в свою очередь, служит оправданием для постоянного ужесточения условий, в которых их содержат.

Как писала борец за права черного населения Анджела Дэвис в книге «Устарели ли тюрьмы?», никому не хочется представлять себе реалии тюрьмы и каково жить в ней. Тюрьма вызывает у нас ужас, и поэтому мы предпочитаем «думать о заключении как о судьбе, уготованной другим, уготованной злодеям»[258]. Но если нас чему-то учат истории Райха и Малкольма Икса, Якобсон и Растина, то это тому, что государство может объявить вне закона любое тело, и не из-за совершенного преступления, но потому, что это конкретное тело само по себе считается преступным. Вновь говоря словами Дэвис, «готовы ли мы предавать бесконечно растущее число людей изоляции в условиях полного авторитаризма, насилия, болезней и карцеров, серьезно подрывающих психическое здоровье»[259]? Перемены, которые предрекал Райх, не включали в себя упразднение тюрем, но сложно вообразить, как всеобщая свобода может быть достигнута, пока они существуют в их современном виде – силосные ямы для тел, которые никогда ни для кого не представляли опасности.

7. Блок/рой

Филипп Гастон в мастерской. 1969. Фото Фрэнка Ллойда (галерея Hauser and Wirth)

Летом 1988 года, когда мне было одиннадцать, я вместе с матерью и ее друзьями пошла на свой первый протестный марш. Сейчас гей-прайды приобрели совсем другой уровень организации, тогда на них не было карнавальных платформ, проспонсированных банками, авиалиниями или полицией. Море тел наводнило Вестминстерский мост; мы прошествовали мимо Парламента, скандируя: «Э-ге-гей, вдруг твой Эм-Пи[260] тоже гей?» Дрэг-квин в образе Тэтчер с сумочкой, болтающейся на локте, забралась на фонарный столб и завела толпу на новую кричалку: «Мэгги, Мэгги, Мэгги! Вон, вон, вон!» Только что была принята статья 28 закона о местном самоуправлении, стоял седьмой год кризиса СПИДа, и на марш в том году пришли тридцать тысяч человек.

Написала ли я об этом в понедельник утром в обязательном сочинении на тему «Мои выходные»? Наверное, нет. Статья 28 была призвана ограничить видимость гей-семей, и в первую очередь это касалось школ. Законопроект родился на свет под влиянием скандала вокруг детской книги датской писательницы Сюзанны Боше. История «Дженни живет с Эриком и Мартином», проиллюстрированная постановочными черно-белыми фотографиями, рассказывает об обычном уик-энде гей-пары с маленькой дочкой. После издания книги в Англии на нее сразу же набросились таблоиды, уже давно агрессивно настроенные против так называемых ультралевых (лейбористских организаций с их бредовыми инициативами по защите прав меньшинств вроде кризисных центров для жертв изнасилований и убежищ для женщин из Азии). В нескольких газетах написали, что книгу раздают в младших классах с целью внушить детям допустимость противоестественного образа жизни. Газета «Сан» поместила на первую страницу статью под заголовком «Гнусная книга в школах: ученикам показывают фотографии любовников-геев». На самом же деле единственный экземпляр приобрело Управление народного образования центрального Лондона для учителей, а не для учеников. Пресса сеяла панику и дезинформацию примерно так же, как сейчас в ситуации с трансгендерными детьми.

Как и большинство английских школьников того времени, я в глаза не видела книги «Дженни живет с Эриком и Мартином», несмотря на то что жила в семье открытых лесбиянок. Теперь, разглядывая экземпляр книги в Британской библиотеке (один из двух, но второй либо украли, либо потеряли), я понимаю, что так взбаламутило консерваторов. Эрик и Мартин – двое косматых, молодых красавцев-хиппарей, которые появляются то с голой грудью, то в кожаных куртках. Они много времени проводят в постели. На одной странице Мартин дремлет под пуховым одеялом. Эрик (голый, судя по всему) развалился рядом с ним, а Дженни устроилась с куклой у него на коленях. Всё это очень по-европейски: раскованная телесность, которая, если в ней нет откровенной эротики, остается предметом анафемы для целого слоя носителей английской чувствительности. На последующих страницах семейство чинит лопнувшую шину велосипеда, спорит, кто будет готовить ужин, и стирает белье. Возмутительно.

Эрик с Мартином везут Дженни на тележке из прачечной домой, и тут на них с гневной тирадой обрушивается соседка. «Эй вы, геи! Сидели бы дома, чтоб людям не приходилось на вас смотреть! Фу!»[261] – шипит она. Дженни очень страшно. Дома она спрашивает Эрика, почему эта женщина так разозлилась, и он отвечает, что некоторые люди не понимают, как двое мужчин могут любить друг друга. Принеси мелки, говорит он ей, и рисует на плитке на заднем дворе пояснительный комикс. Женщина-палочка кричит на двух мужчин-палочек, держащихся за руки, но на этот раз ее останавливает ее муж-палочка и рассказывает, что он сам был в однополых отношениях. «Нет ничего плохого в том, чтобы жить с тем, кто тебе дорог»[262], – объясняет он добродушно.

С простым словом «дорог» сложно спорить, тем не менее к 1987 году семьдесят четыре процента британцев считали, что гомосексуальность всегда или почти всегда предосудительна; за предыдущие пять лет эта цифра выросла на тринадцать процентов во многом из-за негативного освещения проблемы СПИДа в прессе. Вопрос «Дженни» подняли несколько членов парламента в Палате общин, в том числе министр образования Кеннет Бейкер; он осудил вседозволенность в обществе и пообещал ужесточить меры против половых отклонений всех видов, начиная от гомосексуальности и заканчивая абортами. На конференции Консервативной партии в октябре 1987 года премьер-министр лично раскритиковала то, что в своем докладе завуалированно назвала «позитивными образами», и добавила: «Детей, которым необходимо прививать уважение к традиционным нравственным ценностям, учат, что у них есть неотъемлемое право быть геями. Что этим детям нужно, так это подготовка к полноценной жизни».