Книги

Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью

22
18
20
22
24
26
28
30

Бедный зритель, увы, далеко не всегда виноват в своем собственном дурном вкусе – ведь жизнь далеко не всем предоставляет равные возможности для совершенствования своих эстетических критериев. Однако вина управленцев культурой состоит в том, что они вдалбливают таким зрителям, что каждый из них может быть «высшим судией» художнику. Это неправда. И далеко не всякий зритель способен сегодня к полноценному художественному диалогу. Следует лучше позаботиться о создании определенного культурного климата, определенного уровня художественной продукции, а не пичкать публику заведомыми эрзацами и подделками, продолжая развращать ее. Однако решение подобной задачи не по плечу одному художнику – он не призван ее решать и решить не может. Культурную политику осуществляют, к сожалению, не художники. Каждый из нас может отвечать только лишь за уровень своего собственного произведения. Художник честно высказывается – и только его честность и искренность привлекают к нему собеседников. При условии, конечно, что у него есть что сказать, и это «что» глубоко и значительно.

Надо признаться, что после завершения работы над «Зеркалом» у меня возникла мысль вовсе бросить ту, как мне тогда показалось, неблагодарную профессию, которой я уже отдал многие годы нелегкого труда. Но, однако, после выпуска картины в прокат я был вынужден пересмотреть это свое решение. Причиной тому послужили также иные, глубоко затронувшие меня зрительские письма. Мне стало ясно, что я попросту не имею права бросать кинорежиссуру. Ведь существуют все-таки зрители, откликнувшиеся на «Зеркало» со всей чистосердечной откровенностью, и, как мне показалось, по-настоящему нуждающиеся и ожидающие моих картин. Ради таких зрителей я обязан продолжать свою работу, чего бы мне это ни стоило. Некоторые из моих корреспондентов дают в своих письмах такой подробный и обстоятельный анализ «Зеркала», изложенный на десятках страниц, с таким глубоким и неожиданным его толкованием, что им мог бы позавидовать иной профессиональный критик.

Значит, существуют зрители, которым все-таки важно вступить в диалог именно с моей картиной. Они ждут мою следующую работу, возлагают на меня определенные надежды. Так что, надеясь на понимание, я, как выясняется, нахожу его к великому счастью. Так ради чего мне прерывать разговор с теми, кто в нем заинтересован и кто существует со мной на одной волне? Почему мне нужно искать симпатии у тех зрителей, которым я совершенно чужд, в ущерб интересам своих единомышленников? Зачем заискивать перед теми, у кого свои взгляды, свои собственные «боги и кумиры»? Мы не имеем друг к другу никакого отношения…

Художник может и должен предложить зрителю свою искреннюю честность в единоборстве с материалом. А зритель может оценить, достойны ли его внимания усилия художника выйти на диалог. Хотя в процессе взаимного общения с чутким зрителем, конечно, не снимается вопрос возможных споров и дискуссий в рамках замысла и результата…

Но если мы принимаем безоговорочно и некритично мнение зрителей как истину в последней инстанции, льстиво заискивая перед мнением большинства, то это никак не является свидетельством подлинного уважения к этому самому большинству. Мы просто уходим от вопроса воспитания зрителя, подменяя его вопросом «воспитания воспитателя», то есть художника. А зритель продолжает оставаться в сознании довольства собственной непогрешимостью и правотой – правотой зачастую весьма сомнительной. Не воспитывая и в зрителе способности критического отношения к своим собственным суждениям, мы в конечном счете проявляем к нему свое полное равнодушие…

Об ответственности художника: этика и нравственность

Тарковский. В сопоставлении кинематографа с литературой, вернее их противопоставлении, воплощена та драматическая разница между этими видами искусства, которой характеризуется их ложная зависимость друг от друга. Единственный, как мне кажется, признак, роднящий эти два совершенно самостоятельных и независимых вида искусства, – это великолепная свобода оперирования материалом.

Мы уже говорили, как через постижение кинематографического образа возникает взаимосвязь авторского и зрительского опыта. Проза тоже обладает специфичным для любого искусства свойством опираться на эмоциональный опыт читателя. Но как бы подробно не разрабатывал писатель всякую страницу своей книги, читатель вычитывает и «высматривает» в ней то, к чему его подготовил собственный опыт, склад характера и особенности личности, определившие его вкус. Самые натуралистически дотошные куски прозы как бы выходят из-под контроля писателя и воспринимаются читателем субъективно.

Кино является тем единственным искусством, в котором автор может чувствовать себя творцом безусловной реальности, собственного мира в буквальном смысле. Склонность к самоутверждению, заложенная в человеке, именно в кинематографе реализуется наиболее полно и непосредственно. Фильм – это чувственная реальность.

Именно так он воспринимается и зрителем. Поэтому мне кажется глубоко неверным, попросту ошибочным рассматривать фильм, как это делают структуралисты, некой знаковой системой. В этот контексте мне воспоминаются работы нашего Лотмана и Пазолини на западе.

Так в чем же видится мне их коренная ошибка?

Для этого поговорим о способе взаимоотношения с реальностью, на котором основывается реализм каждого из искусств. Так, кинематограф и музыку я отношу к непосредственным искусствам. Их объединяет безусловно чувственное, непосредственное воздействие на зрителя. Кино и музыка оперируют вне иероглифического языка. Но это разделяет их с литературой, которая пользуется языком, состоящим из знаков, для своего описательного образного построения.

Если литература должна владеть искусством слова, описывая внутренний и внешний мир, который выражает писатель, то кино пользуется материалами самой природой, как непосредственными кусками запечатленного в них времени. То есть, используя слово, понятие, иероглиф, литература воссоздает с их помощью мир опосредованно. Вначале нужный образ должен возникнуть в сознании писателя, который затем он должен описать на бумаге с помощью слов, то есть знаков. Тогда как кинопленка запечатлевает непосредственные черты безусловного мира, конструируя затем из реально существующих деталей образ целого.

Таким образом, режиссура кино – это буквально способность «отделять свет от тьмы и твердь от воды». Возникает иллюзия самоощущения демиурга. Отсюда зарождаются огромные, далеко заводящие соблазны режиссерской профессии. Поэтому стоит говорить об особой, почти «уголовной» ответственности, какую несет художник в кино. Его опыт самым непосредственным, наглядным образом становится зрительским опытом, а чувство зрителя оказывается сродни эмоции свидетеля, если не автора.

Вслед за музыкой кино является еще одним искусством, оперирующим реальностью. Поэтому так странно, что Лотман или Пазолини рассматривают именно кадр как некий знак чего-то иного, как смысловой итог. Но музыкальная частичка принципиально беспристрастна и неидеологична. Также отдельный кадр в кино сам по себе всегда безыдеен, как всего лишь фиксированная частичка реальности. Только готовый фильм в своей целостности предъявляет публике идеологизированную реальность. Но слово само по себе может таить идею, понятие, определенный уровень абстракции. Слово не может быть пустым звуком.

В «Севастопольских рассказах» Толстого есть подробное и очень реалистическое описание госпиталя. Но читатель имеет возможность переработать и адаптировать все натуралистически беспощадно описанные ужасы для своего восприятия. Знаковая природа слова позволяет читателю приспосабливать прочитанное применительно к особенностям своего личного воображения.

Книга, прочитанная тысячами людей, это тысячи разных книг. Читатель, обладающий необузданной фантазией, за лаконичным описанием видит ярче и больше, на что подсознательно рассчитывает писатель. Сдержанный, задавленный моральными рамками читатель может воспринимать самые жестокие и натуральные «подробности» с пропусками, через собственный этический фильтр. Литературный текст подвергается своеобразной коррекции субъективным восприятием, вкусовой адаптацией. Это своеволие субъективного отношения к тексту становится тем троянским конем, в чреве которого писатель вторгается в душу своего читателя, получая огромный резерв для сотворчества.

Существует ли такая же свобода восприятия у кинозрителя? Едва ли. Ведь каждый отдельно взятый кадр, каждая сцена или эпизод не просто описывают, а буквально фиксируют действие, пейзаж, лица персонажей, которые зритель вынужден воспринимать в непосредственной данности. Изображение на экране таит в себе то своеобразное навязывание эстетических норм, то недвусмысленно точное обозначение конкретности, которые не может изменить или подправить для себя личный опыт зрителя.

В живописи существует дистанция между картиной и зрителем, та дистанция, которая предуготавливает некий пиетет в отношении изображаемого, внятное понимание, что перед вами понятный или непонятный вам, но образ действительности, мгновения, выхваченного из остановленного сюжета, то есть никому в голову не придет отождествлять жизнь с картиной. Можно, конечно, говорить оценочно о том, какое изображение на полотне «похоже» на жизнь, а какое «не похоже», что-то принимать, против чего-то восставать. Но именно в кинематографе и только в нем зрителя не покидает ощущение некой «всамделишной» жизни, разворачивающейся у него на глазах. И поэтому он судит фильм по законам этой самой жизни. Подменяет законы, принятые на себя автором фильма, своими собственными законами, сформированными опытом собственной жизни, чуть ли не своего быта, во всяком случае, законами своего конкретного опыта. Отсюда парадоксы зрительского восприятия.

Суркова. Да, но очень часто массовый зритель предпочитает видеть на экране экзотические сюжеты, не имеющие ничего общего с его жизнью…