Книги

Танго смерти

22
18
20
22
24
26
28
30

Все они полегли за Украину, но чем была для них Украина? На это никто ответа не знал. Базар – для каждого из нас остался чем-то легендарным, бойцы, выступившие в тот трагический поход, выросли в нашем воображении до величия аргонавтов, которые отправились за золотым руном, ведь они тоже отправились за золотым руном свободы, но все до единого полегли за Украину. Перед расстрелом большевистский комиссар предложил 360 обреченным: «Если кто-то из осужденных заявит о своем раскаянии и присягнет, что вступит в ряды красных для борьбы с украинскими бандами, тот будет помилован!» Но в ответ на этот призыв вперед вышел подполковник Митрофан Кузьменко и крикнул крестьянам, которых большевики согнали на место экзекуции: «Народ украинский! Услышь голоса верных сынов! Когда-нибудь ты отплатишь за нас! Да здравствует…» – вражеская пуля оборвала его на полуслове и свалила в могилу. Несколько голосов затянуло «Ще не вмерла Україна», их подхватил целый хор, пели все – украинцы, поляки, два десятка русских, жиды Яков Крутокоп, Иосиф Ендрик, Захар Атнабунт, немец Иосиф Кранц, белорус Михаил Малевич и даже китаец Мон За Лит. Пели и наши отцы, мужественно подставив грудь под рой пулеметных пуль, а потом их – и мертвых, и еще живых – забросали землей, и крестьяне еще долго после этого вспоминали, как шевелилась земля.

Трагедия под Базаром была описана во многих галицких журналах, она вошла в школьные буквари, где расстрел непокоренных казаков был к тому же проиллюстрирован, и мы помнили уже до деталей, что и как тогда происходило, и рассматривали картинку, угадывая, где чей отец, и даже впоследствии, когда мы узнали, что художник все это нарисовал по своему воображению и просто не мог знать, как выглядели герои на самом деле, все равно каждый из нас уже успел выбрать «своего» отца, хоть чуточку похожего на туманные детские воспоминания и на те фотографии, которые сохранились у нас, но мы не могли смириться с тем, что отцы наши не прибегли к уловке, чтобы спасти свою жизнь, не согласились перейти на сторону красных, но только понарошку, на время, чтобы при первой возможности бежать и присоединиться к повстанцам Холодного Яра и мстить за поражение, а потом с лаврами вернуться домой, ведь границы тогда еще не охранялись так неусыпно. Каждый из нас ставил себя на место отца и пытался представить себе и побег, и отмщение, и возвращение, а пуще всего наше воображение будоражила та интересная деталь, о которой мы тоже узнали из журналов: ночью один из раненых бойцов выбрался из могилы, дополз до крестьянских изб, там его подлечили, а потом помогли перейти польскую границу. Кто был тем казаком 4-й Киевской дивизии, которому удалось выжить и спастись? А вдруг это кто-то из наших отцов?

А еще я не раз задавал себе вопрос: если мой папа погиб за Украину, то за что полегли родители Яся, Вольфа и Йоськи? Да и сами они этого не знали, и это нас мучило больше всего.

Наши матери – Влодзя Барбарыка, Голда Милькер, Ядзя Билевич и Рита Егер – познакомились в десятую годовщину Базара, встретившись у символической могилы на Яновском кладбище, а так как все четыре были львовянками, то быстро подружились и стали все чаще собираться на радость нам, ребятишкам, потому что было у нас теперь целых три Рождества и три Пасхи – католическая, греко-католическая и жидовская – и мы охотно ходили друг к другу в гости, лакомясь то красным казацким борщом, в котором плавали варенички с грибами, а на поверхности золотился поджаренный лучок, то фаршированной рыбой, которую Голда украшала тертым хреном и причудливыми фигурками, вырезанными из вареной свеклы и моркови, то пирогами с квашеной капустой, то кислыми голубцами с тертой картошкой, то колбасками по-баварски, то фантастическими перекладенцами, пляцками, струдлями и прецлями[2], запах которых до краев заполнял квартиру и щекотал ноздри.

В школу мы тоже в одну ходили, и хотя и не были сверстниками, всегда держались вместе, так что ни один батяр[3] не был нам страшен, да и жили мы неподалеку друг от друга. Я с мамой и Йоська с пани Голдой на Клепарове, Ясь с пани Ядзей на Браеровской, этажом ниже квартиры доктора Лема, а Вольф с пани Ритой на Городоцкой. Собирались мы всегда у собора Святой Анны, а оттуда уже шли себе, куда в голову взбредет.

Йоська среди нас четверых был самым маленьким, и по возрасту, и по росту, а еще он был худой, в очках и со скрипкой, можете себе представить это зрелище, когда он тащится с этой скрипкой, которая чуть ли не больше его самого, поэтому мы его опекали, ведь каждый норовил обидеть такого коротышку, я бы и сам был не прочь, если б он не был моим другом, а то завидел бы я его где-нибудь на улице, рука так и потянулась бы сорвать с него фуражку и забросить на ветку, но это был наш друг, и притом такой, что еще поискать надо. Когда мы начали покуривать, не кто иной, как Йоська приносил папиросы, он их крал у своего учителя музыки, хотя сам и не курил, был очень послушным ребенком, недаром пани Голда говорила: «Мой Иосиф! Это ж золотой ребенок! Жаль, что его папочка не сможет этому порадоваться». Папочка Йоськи был аптекарем и отвечал в армии Украинской Народной Республики за лекарства, поэтому Голду соседи называли «пани докторша», и она этим очень гордилась, а когда мы хотели к ней подлизаться, то тоже говорили «пани докторша», и она нас не бранила за наши проделки, а выносила лакомый луковый пляцек или соленые пальчики с тмином, даже после того, как мы залезли в ее лоханку, полную чистых простыней, которые она только что сняла с веревок, и делали вид, что плывем на пиратском корабле, так что простыни снова пришлось стирать.

Вольф был верзилой, старше меня на два года, мало того, что высокий, так еще и толстый, с такими щеками-пампушками, что ушей не было видно, румянец играл на них, как на яблочках, к тому же и сильный он был. Но ему даже не надо было силу свою демонстрировать, стоило ему, завидев, что затевается драка, подойти и так легонько, так по-доброму посопеть, прищурив глаза, как сразу все утихомиривались и тихонько сматывались. Его даже старшие ребята побаивались, при этом в душе он был добряк, да такой, что хоть к ране прикладывай, бывало, подберет воробья, которого озорники из рогатки подстрелили, дует на него, гладит, еще и домой принесет и выхаживает, мы не раз над ним подшучивали, интересуясь, не рыдает ли он, когда бульон из цыпленка уплетает, ведь цыпленок этот ничем не хуже воробья, в ответ Вольф смеялся и гладил себя по животу, приговаривая, что все они здесь, все те цыплята, которых он съел, – все здесь, в животе, им там уютно, тепло и радостно, а если кто не верит, может приложить ухо к его животу и послушать, как они счастливо квохчут, и мы прикладывали уши и впрямь слышали какое-то квохтанье, похожее на цыплячье, а Вольф смеялся, и живот его подрагивал. Вольф был мастером на все руки, умел и парусник смастерить, и самолетик моторный, а зимой вертепы делал, да такие, что волхвы и Исусик в них были как живые, а ослик, вол и лошадка кивали головами, а когда Вольф дергал за ниточку, маленький Исусик махал ручками и ножками и кричал плаксиво «Вэ-э-э!», пани Рита говорила, что грех так над Исусиком издеваться, а мы этого не могли понять, какое же здесь издевательство, ведь это младенец, не может он пока что Слово Божие проповедовать, поэтому и говорит: «Вэ-э-э!» Мы с теми вертепами ходили колядовать и в Замарстынов, и в Лычаков, и везде имели бешеный успех. Даже Йоська с нами ходил и хотя и не колядовал, но подыгрывал на скрипке. Колядовали мы на трех языках и даже ездили в Винники, где была немецкая колония, и колядовали для немцев, а те не могли нарадоваться, потому что там остались в основном пожилые люди, а молодые выехали в фатерлянд, и некому было им на родном языке поколядовать, пока мы не появились. Эх, то-то мы там животы набивали! Еще и с собой нам давали.

А Ясь был худой, как жердь, с длинными ногами, длинными руками и лазил по деревьям, как обезьяна, и не было такого ручья, который бы он не мог перепрыгнуть, поэтому мы и не удивлялись, когда он хвастался, что даже Полтву перепрыгнул, хотя мы этого дива дивного и не видели. Каждый мечтал быть таким, как Ясь. Бывало, мать закрывала его в доме, чтобы не гасал, а уроки учил, так он через форточку вылезал. Мы с Яськой увлекались приключенческими книгами и сначала хотели быть пиратами, потом индейцами и ковбоями, в конце концов мы уже окончательно превратились в казака и гусара и дрались на саблях, как Богун со Скшетуским[4]. Сабли у нас были деревянные, но порой все же не обходилось без царапин. А еще мы рисовали карты, на которых помечали закопанные клады, прятали эти карты в жестяные коробочки и подбрасывали кому-нибудь в погреба, а вдруг кто-то найдет и, догадавшись, что это на карте клад, отправится на поиски. Это была лишь детская забава, но нам и на самом деле ужасно хотелось найти какой-нибудь клад.

Что касается меня, то я ничем не выделялся, не был ни высоким, ни коротышкой, не толстым и не худым, от отца я унаследовал продолговатое лицо, украшенное орлиным острым носом, и синие глаза, в которых утопали девчонки. Нам нравилось гулять по всяким закоулкам, маленьким улочкам, где домишки были окутаны дремотой и диким виноградом, а подоконники расцветали маттиолами, настурциями и ленивыми котами, греющимися на солнышке, ловить запахи, доносившиеся из окон кухонь, и угадывать, что там сегодня будет на обед, но мы не любили ни цирк, ни зоопарк, пусть он хоть из самой Варшавы приехал, однажды мы пошли туда и увидели в клетке орла, который сидел нахохлившись и насупившись на сухой веточке, глаза его были такие грустные, что он казался безжизненным, хотя и был еще живым, но смысла жизни уже не видел, тлел, как уголек, и весь он был такой, будто его обмызгали белой известью, весь рябой, но это была не известь, это воробьи садились сверху на клетку, у которой не было крыши, только прутья, и гадили на него, весело чирикая и встряхивая крылышками, видно, это занятие доставляло им немалое удовольствие, орел, смирившись со своей участью, только моргал своими печальными глазами и время от времени переступал с лапки на лапку. Глядя на него, мы едва сдерживали слезы, только мы не расплакались, а ночью пробрались в зверинец и тихонечко распахнули клетку настежь, но орел оставался недвижим, тогда Ясь взял палку и пырнул его, орел встрепенулся и посмотрел на нас, а Ясь продолжал пырять, орел отступал на край ветки, пока не спрыгнул вниз, но клетку не покидал. Может, у него подрезаны крылья, сказал Йоська, а я ответил, что тогда мы заберем его с собой. Но в конце концов Ясь выгнал-таки орла из клетки, тот соскочил на землю, огляделся, захлопал крыльями, будто стряхивая с себя все это воробьиное говнецо, и взмыл в небо. На следующий день об этой новости сообщали все газеты, и дирекция зверинца вынуждена была нанять охрану посерьезнее, взамен того старичка, который дремал в будке при входе.

Когда я это пишу, за окнами весна, в воздухе чувствуется что-то тревожное, и мне хочется, чтобы эта весна не заканчивалась никогда…

2

В 1988-м, когда Львов забурлил митингами и начали создаваться всякие культурные объединения, Ярош вдруг ощутил в себе дух бунтарства и с головой ринулся в политику, но накануне первых демократических выборов в парламент он заметил странную и непредвиденную вещь – подавляющее большинство кандидатов в депутаты всех уровней были людьми недалекими, малообразованными, а порой и близкими к всемогущему КГБ, который всюду и везде должен был иметь свои кадры. Насадил он их и в среде демократов. Вокруг выдающегося руководителя движения за независимость Украины закопошились темные существа из потустороннего мира, редкие уроды, засланные чекистами, которым оставалось только своевременно дергать за ниточки, тянувшиеся ко всем отраслям освободительного движения. Наверх выбились всякие чурбаны, которые в повседневной жизни двух слов связать не могли, зато, дорвавшись до трибуны, сыпали лозунги на головы изголодавшимся по свободе массам. Все эти недоучки, приматы и тайные агенты очень быстро оттеснили таких, как Ярош, оставив им лишь задворки культуры, с той поры так и не поднявшейся над своим нищенским состоянием, и когда Ярош увидел, кто именно стал править бал на этом маскараде новой жизни, он оставил политику и снова сосредоточился на науке.

Два года, которые он потратил на революционную борьбу, составление агиток, речей, публицистики, все же не прошли напрасно – имя его стало известным. Ему предложили место преподавателя на кафедре востоковедения, через год он защитил кандидатскую диссертацию, а еще через пять лет – докторскую, студенты валом валили на его увлекательные лекции. Сенсацией в научном мире стали его учебник и словарь арканумского языка, изданные в Лондоне. Наконец-то было раскрыто немало тайн арканумского языка, клинопись расшифрована полностью, мир получил возможность познакомиться с неведомой доселе историей и литературой в гораздо более полном объеме. А потом случилась еще одна сенсация, выяснилось, что таинственную рукопись Войнича XV века, над которой билась целая армия ученых, наконец-то можно прочитать именно благодаря арканумскому языку.

Ярош несколько раз ездил на международные научные конференции, но очень скоро понял, что так можно всю жизнь проворонить в поездках и встречах, не успев завершить задуманное, и стал ограничиваться отправкой статей. Время от времени он позволял себе какой-то легкий романчик, исключительно чтобы избавиться от накопившейся спермы, но никогда не подпускал к себе никого ближе, выстроив между собой и остальным миром невидимую стену. Как только чувствовал, что партнерша по постели начинает проявлять к нему более глубокий интерес и ворковать что-то о своих чувствах, он или сам исчезал, или доводил их отношения до такого абсурда, что бросали его, главным при этом было ничего не объяснять, не разжевывать, не видеть слез и не слышать упреков. Студентки частенько пытались с ним флиртовать, и Ярош, хотя и не мог не любоваться юными прелестями, все же изо всех сил сдерживал свою страсть, боясь потока чувств, который охватив его, отберет драгоценное время, посвященное науке. Однако дважды вляпался-таки в историю. В первый раз – когда девушка, которую он бросил, попыталась покончить жизнь самоубийством. Сначала Руся написала пространное стихотворение, в котором рассказала о своих чувствах и о том, какой он толстокожий, и положила его на столе в кухне. Затем предусмотрительно расстелила мокрые полотенца под двери, включила газ на всех четырех конфорках и в духовке, села на пол, распечатала бутылку грузинского вина и принялась его пить. Алкоголь и газ проникали в нее медленно, да она и не торопилась, зная, что вот-вот вернется с работы ее мама, которая была врачом и уже не одну заблудшую душеньку спасла. Так вышло и на этот раз, Русю, одурманенную не столько газом, сколько вином, забрали в психбольницу, туда, оказывается, забирают всех неудавшихся самоубийц, а поскольку в ее истории болезни было записано, что совершила она это из-за несчастной любви, то только Ярош и мог ее вызволить из сумасшедшего дома, взяв на поруки. У Яроша не было ни малейшего желания ехать туда, да и вообще он не понимал, почему именно он должен это делать, их уже ничто не связывало, на какие поруки он ее может взять – жениться, что ли? Он вчитывался в ее прощальное стихотворение, которое передала мать Руси, и понимал, что все это показное, игра, да и только. Она пыталась его вернуть, хотя он не давал ей никаких надежд, между ними была чистой воды физиология, Ярошу было удобно забегать к ней в перерыве между лекциями, потому что Руся жила неподалеку от университета, зато он привлек ее к работе над журналом, который издавал, она могла, сидя дома, зарабатывать приличные деньги, часть этих денег были его собственные, он давал их ей в качестве гонораров. Что еще он мог для нее сделать?

Посещение исторического заведения, которое называлось Кульпарков и не имело ничего общего ни с культурой, ни с парком, а было лишь исковерканным немецким названием Гольдбергергоф, произвело на него неизгладимое впечатление. Сама лечебница располагалась на живописной окраине, среди деревьев и клумб, на деревьях гнездились вороны и пронзительно каркали. С момента попытки покончить с жизнью прошло две недели, самоубийца встретила его радостной улыбкой, словно ничего и не произошло, будто она здесь не пациентка, а медсестра, улыбка ее была даже не столь радостная, сколь плотоядная, казалось, она вот-вот его проглотит, как обсосанную карамельку. Выглядела она замечательно, хоть и была в халате, но аккуратно причесана и накрашена, Руся взяла его за руку и повела наверх, в какой-то тупиковый коридорчик, где не было ни души, здесь она прижалась к нему, и они слились в длинном страстном поцелуе, во время которого ее рука скользнула ему в брюки, Ярош пытался сопротивляться, не потому, что не хотел этого, просто его пугало это место, снизу доносились голоса больных, какие-то крики, бряцание тележки, на которой развозили обед, звяканье кастрюль и мисок, запах супа, того, больничного, который всегда пахнет одинаково и который никогда невозможно приготовить дома, все это не способствовало любовному настрою, но девушка во что бы то ни стало решила для себя получить сатисфакцию, она хотела снова завладеть им, и когда она повернулась к нему задом и задрала на себя халат, бросив только три слова: «Я соскучилась. Давай», а под халатом оказалась совершенно голой, Ярош послушно выполнил ее желание, не прошло и трех минут, как Руся застонала и задрожала, глубоко вдыхая воздух, потом ловко развернулась, присела и сделала то, что делала всегда, то, что ему больше всего нравилось в ней – готовность принять в уста в любое время и в любом месте, пусть даже в автобусе. Все это происходило на фоне небольшого окна, выходившего в парк, там прогуливались больные в пижамах, время от времени появлялись врачи или санитары, но Ярош был спокоен, он знал, что против солнца их невозможно было разглядеть, а еще он знал – то, что сейчас происходит, происходит в последний раз, больше он с ней не будет, а другую такую девушку, которая делала бы такое без лишних проволочек, где угодно и когда угодно, он уже, возможно, никогда и не встретит, и это был еще один прощальный поцелуй, который он хотел удержать как можно дольше, поэтому смотрел в окно, на деревья, на вороньи гнезда, на собачонку, которая бегала по парку, смотрел без зазрения совести, потому что девушка сама велела ему: «Не кончай!», уже не раз бывало так, что она устраивала такой марафон, раньше, чтобы он мог отвлечься и отсрочить оргазм, она вручала ему томик Марселя Пруста и заставляла читать вслух, а сама методично сосала и сосала, демонстрируя всем своим телом, всеми звуками, которые извлекала из уст, что делает это не столько для него, сколько для себя, что ей это в кайф, словно находилась под действием наркотика, а Пруст выполнял роль своеобразного фона для этой проникновенной игры на флейте. На этот раз Пруста не было, и Ярош, чтобы не кончить слишком рано, зажмурился и стал декламировать свои переводы из арканумской поэзии, декламировал их тихо, но девушка своими «угуканьями» подбадривала его, пока сил уже не стало терпеть, и он выпустил из себя все, что пытался удержать в себе, но она не оторвалась от него, не бросила, а перестав двигаться, просто держала в своих горячих устах, пока он совсем не опал и не вывалился из губ. Ярош был словно в каком-то опьянении, мир полетел вверх тормашками, в голове гудело, хотелось сесть, да некуда было, Руся, уставшая, оперлась спиной на стену и наблюдала за ним с триумфом, словно одолела его в нелегком гладиаторском бою, при этом влажные губы ее двигались так, будто сосали конфетку, заглатывая слюну, губы ее продолжали шевелиться, смакуя и сглатывая, а потом вынырнул проказливый язычок и облизал их, медленно и соблазнительно, будто провоцируя на продолжение, но продолжения так сразу быть не могло, и она это понимала, поэтому протянула руку и повела его вниз. В фойе слонялись больные, из тех, что были «легкими», они могли свободно перемещаться, выходить в парк и смотреть телевизор. Ярошу еще предстояло встретиться с главврачом и подписать некое обязательство, что он берется опекать Русю, и, когда он шел в кабинет главврача, его перехватила какая-то красивая девушка с роскошными светлыми волосами, халат у нее распахнулся, обнажая полные груди, в глазах горел таинственный огонь, она заговорила быстро-быстро: «Вы должны мне помочь. Они тут издеваются надо мной – колют какие-то запрещенные препараты. Напишите об этом. Мы все здесь, как подопытные морские свинки». Она говорила это и все теснее прижималась к Ярошу, руки ее были в карманах халата, и она ими развела полы, но что за неожиданность поджидала его там, Ярош не успел заметить, потому что подоспела Руся и оттащила девушку в сторону.

Главврач долго выспрашивала Яроша, в каких он отношениях с «больной», чувствует ли свою вину, будет ли присматривать за ней, чтобы не допустить рецидивов, Ярош со всем соглашался, чтобы поскорее от всего этого отделаться, потом подписал какие-то бумаги, и только тогда его отпустили. На следующий день Руся позвонила и радостно сообщила, что она уже дома и он сможет ее навестить, добавив: «Ты же знаешь, что тебя ждет? Я жаждущая и страждущая. Если не насытишь меня, я умру». Ярош не пришел, но она не переставала звонить, он чувствовал, как во время каждого разговора с ней его член встает торчком, и он едва сдерживается, чтобы не сорваться и не помчаться к Русе, к тому же она разговаривала с ним не так, как обычно, а таким соблазняющим, томным тоном, будто потягиваясь в постели, да еще и живописно описывая при этом, где лежит ее левая рука и что делает средний пальчик. Но Ярош понимал, что если еще хоть раз он поддастся этому искушению, то не вырвется так просто, Руся была девушкой экзальтированной, часто устраивала истерики, дважды отвешивала ему пощечины, а однажды даже пыталась облить кипятком, Ярош едва успел увернуться. Хотя после этого обливания все, как и обычно, закончилось страстными объятиями прямо на полу, но так дальше продолжаться не могло, и он гнал прочь любые мысли о ней. Тогда пошли другие звонки с угрозами поджечь дом, облить его кислотой, прийти в деканат и рассказать всю правду о нем, обвинив в сексуальных извращениях, устроить громкий скандал на весь университет: «Я стану перед входом в универ с плакатом, где будет написано, что ты опасный извращенец и сексуальный маньяк». Ярош был уверен, что она способна на это и, приближаясь к университету, в страхе оглядывался по сторонам, не стоит ли где разъяренная фурия с плакатом. Но обошлось. Угрозы зависли в воздухе, так никогда и не воплотившись в жизнь. А скоро Руся нашла себе другую жертву, правда, снова среди преподавателей университета, и осталась, таким образом, в поле зрения Яроша.

В

Развлечений нам в детстве хватало, любое безобидное утро могло начаться с сенсационной новости. Помню, завтракаем мы с мамой как-то раз, я – манную кашу с изюмом и медом, а мама – яичницу с грудинкой. И вдруг:

– Пани Лесёва! Пани Лесёва! – раздался голос сторожихи, которая придерживалась старой львовской традиции называть женщин по имени их мужа, пусть и покойного, а моего отца Александра называли Лесем, так и вышла из моей мамы пани Лесёва. – Бегите скорее к Шпрехеру[5], – аж запыхалась сторожиха, – там только что какая-то хулера спрыгнула с крыши на мостовую.

– Ой! – воскликнула мама и стала торопливо накладывать грудинку на хлеб, чтобы получилась канапка, а это означало, что через миг она будет готова пулей вылететь из дома. – И шо с ней?