Озабоченный подбором преподавателей для будущей консерватории, Николай Григорьевич часто выезжал в Петербург к брату, присутствовал на экзаменах, на ученических концертах, внимательно ко всему присматривался и прислушивался, но не спешил с заключениями.
Сложным оказалось найти преподавателя для класса гармонии. Первоначально приглашенный Александр Николаевич Серов неожиданно, за два месяца до начала учебного года, отказался. Антон Григорьевич и его помощник Заремба настойчиво рекомендовали Густава Кросса, опытного и уже сложившегося музыканта.
Николай Григорьевич, как обычно, терпеливо выслушал всех, а поступил по-своему и пригласил на должность преподавателя в класс гармонии двадцатипятилетнего Петра Ильича Чайковского.
6 января 1866 года молодой пассажир с удивительными, не похожими ни на чьи голубыми глазами, в длиннополой, явно с чужого плеча, шубе вышел из вагона петербургского поезда. Этот студеный, морозный январский день в летописях Москвы ничем не был отмечен. А между тем это была важная, знаменательная дата для всей русской культуры.
Петербургский гость направился в Кокоревскую гостиницу. Но уже назавтра Рубинштейн забрал его к себе. Так началась их жизнь под одной крышей, продолжавшаяся более пяти лет.
Почти все творческие опыты и создания молодого Чайковского за следующие пятнадцать лет прямо или косвенно прошли через руки Николая Рубинштейна — пианиста, дирижера, аккомпаниатора. Дружба с Николаем Григорьевичем оказалась нелегкой. И, видимо, никому не довелось испытать ее превратности на себе в такой мере, как молодому Чайковскому.
Но никакие случайности не могли посеять глубокой розни между молодым композитором и тем, у кого, как думал Чайковский, он был и остался в неоплатном долгу!
Весной 1866 года Музыкальные классы на Моховой фактически доживали свои последние дни. Решение об открытии Московской консерватории еще раньше было принято в высших сферах. В мае месяце был арендован дом Арманда на Воздвиженке. Лето прошло в хлопотах по обзаведению.
Они легли прежде всего на плечи Карла Карловича Альбрехта, приглашенного инспектором. Переговоры с учителями и набор учащихся Николай Григорьевич взял на себя.
Едва ли не каждого питомца консерватории Николай Григорьевич знал в лицо и по имени. Здесь была не одна лишь феноменальная цепкость и зоркость памяти. Рубинштейн никогда не передоверял ближним того, что считал своим долгом, пристально приглядывался к каждому консерваторцу.
Помимо музыкальной одаренности, весь облик учащегося, развитие, склонности, привычки — все он расценивал в совокупности. Он терпеливо выслушивал мнение своих ассистентов, но решал неизменно сам.
Задумчиво, из-под тяжелых век директор консерватории разглядывал малыша в клетчатой рубашке, бархатном казакине и шароварах, когда впервые в знойный день на склоне августа его привели к Рубинштейну супруги Танеевы. Мальчик сыграл сонатину Краузе ре мажор и «Песнь без слов» Мендельсона, но как сыграл!.. «В ребенке, — вспоминал присутствовавший на приеме профессор Кашкин, — чувствовался будущий артист».
Первого сентября, после традиционного молебствия, состоялся торжественный обед. С речами выступили Рубинштейн и князь Одоевский. Рубинштейн призывал: «Возвысить значение русской музыки и русских музыкантов». Чайковский, волнуясь, исполнил увертюру из «Руслана». Праздник затянулся допоздна.
А наутро наступили будни.
Как уже говорилось, первые преподаватели консерватории в большинстве были иностранцами. На заседаниях тогдашнего совета профессоров звучала немецкая и французская речь. По словам профессора Кашкина, первый секретарь совета Венявский вел протоколы заседания по-французски.
Директор консерватории лично вникал во все мелочи бытия, был вездесущ и неутомим.
С первого дня, как новорожденная консерватория начала дышать, у Николая Григорьевича сложилась своеобразная привычка: в свободные часы, какие изредка выпадали на его долю, он бесшумно прогуливался взад и вперед по пустым коридорам, занятый своими мыслями. По временам останавливался возле дверей в класс, где шли занятия, и прислушивался, словно желая проверить, бьется ли сердце его детища. Однажды в дальнем конце коридора он заметил спешившего куда-то Чайковского в неизменном поношенном пиджачке, служившем его товарищам поводом для незлобивых шуток.
Рубинштейн окликнул его вполголоса. Они сошлись возле двери в класс Эдуарда Лангера. Это был серьезный музыкант. Сын выходца из Вены, известного преподавателя музыки Леопольда Лангера, которому в ранней юности посчастливилось видеть Бетховена и встречаться с Францем Шубертом. Лангер-отец поселился в Москве, понемногу обрусел и умер в глубокой старости.
Эдуард Леопольдович был широко образованный человек. В отличие от отца, за которым утвердилось шутливое прозвище «Лангер-Бетховен», его за глаза величали, сообразно склонности сердца, «Лангер-Шуман».
Приложив палец к губам, Рубинштейн показал Петру Ильичу на дверь класса, застекленную и завешенную кисеей. Шел урок. Сережа Танеев у рояля, спиной к двери, играл ту же сонатину Краузе, с которой явился на приемный экзамен. Лангер-Шуман — рядом в кресле, погруженный в глубокую задумчивость.