Книги

Танеев

22
18
20
22
24
26
28
30

Иван Сергеевич Тургенев, высокий, согбенный, седой, увенчал голову Пушкина лавровым венком.

…Когда в апреле Пушкинский комитет по настоянию Николая Григорьевича поручил сочинение кантаты Танееву, Сергей Иванович не осмелился перечить учителю.

Но, оставшись один на один с раскрытым томиком Пушкина, он глубоко задумался. Впервые в жизни ему предстояло коснуться чего-то самого большого и важного, самого заветного, для чего еще не созрела душа, не окреп талант, с мучением пробивающий дорогу в поисках правды.

Петр Ильич, его вечный оппонент и незаменимый, бесценный друг и советчик в дни испытаний, был далеко…

Танеев написал кантату к назначенному сроку.

На страницах партитуры сквозили и неопытность автора в оркестровке, и черты еще не побежденной школьной учености. И все же сильные ростки будущего пробиваются здесь и там, особенно при вступлении оркестра на словах:

Нет, весь я не умру — душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит…

В памяти молодого музыканта надолго осталось чувство недовольства собой и чувство непонятной робости (вообще мало свойственной его натуре).

Вместе с тем «напевы» пушкинского стиха вплетены в музыкальную ткань многих сочинений Танеева. Их лучшие страницы озарены и согреты отблеском солнечного пушкинского «эллинизма». Порой ощутимы золотые нити, невидимо протянутые через века из античной древности к творцам Ренессанса, к великому веку просвещения, к его лучезарному музыкальному гению, Моцарту, и от него — к создателю «Памятника» и «Вакхической песни» —

…Да здравствуют музы, да здравствует разум! Ты, солнце святое, гори!..

Кантата с той поры прозвучала всего два раза — в сотые годовщины рождения и смерти поэта. И умолкла.

Но опекушинский монумент на веки веков сделался неотрывной частью Москвы.

6

Однажды глухим ноябрьским вечером Сергей Иванович возвращался домой. Симфоническое собрание кончилось поздно. Многое нужно было обдумать. В таких случаях композитор избегал попутчиков.

Он шел не торопясь, обходя сугробы, узкими безлюдными переулками. Тускло-зеленоватые газовые рожки уходили в потемки.

В этот вечер впервые после долгой болезни дирижировал Николай Григорьевич Рубинштейн, осунувшийся, почти неузнаваемый, смертельно бледный.

Но все у него — и симфония «Зимние грезы», и особенно отрывки из «Онегина» — прозвучало на пределе почти немыслимого совершенства.

Чайковский все еще жил в Каменке у сестры. А Сергею Ивановичу поминутно мерещилось, что он, как бывало не раз, шагает рядом с ним, погруженный в свои мысли. Танеев, пожалуй, не удивился бы, увидев знакомый темный силуэт в запахнутой шубе и круглой меховой с бархатным верхом шапке, рдеющий в синеве зимней ночи алый огонь папиросы.

Казалось, никогда раньше не был ему так близок, так дорог этот человек, не глядя на все их доходящие до колкостей споры и разногласия.

Припомнился вечер, когда московские музыканты в тесном кругу проигрывали впервые «Онегина» по пересланному из Швейцарии клавиру, как при первых звуках музыки словно дым рассеялись его, Танеева, сомнения о «несценичности» этих сцен. Припомнил чувство ошеломления, овладевшее всеми от такого прочтения и видения Пушкина в музыке.

Сколько волнений и мук отдал он сам подготовке первого спектакля силами учеников консерватории! Стыдясь и досадуя на себя, он вспомнил, как во время репетиции вдруг от сердца полноты разрыдался…

Оглядевшись по сторонам, он увидел себя на безлюдной Страстной площади. Город казался вымершим. Темнели пустые глазницы неосвещенных окон. Снег, снег… Под ногами слабая поземка.

Только на самом краю бульвара слабо мигают узорчатые фонари, словно свечи у невидимого надгробия.