Было сирот трое. Две девочки, Настя и Даша, и мальчик Иеремия. Все с виду лет семи, а ежели и постарше, то щуплые из-за бескормицы последних лет, когда летние заморозки губили посевы. Девочек от мальчика отличали только медные кольца в ушах. А вот бедствия прежде времени состарили их понимание.
Мальчик потрогал пальцем отверстие на груди мертвого немца и уважительно коснулся палаша.
– Ты его этим, дядя? Сильно надо ударять? А тело вражеское как масло протыкается или как хлеб? Почему дырочка в немце такая маленькая? Этого хватит? А почему башку ему не срубил? Когда голова отрублена – надежнее будет. А то вдруг упырь.
На лицах у детей налипла копоть пожара, да и замерзли они порядком. Только на Даше был подпаленный зипунок, мальчик и вовсе в одной рубахе.
Максим снял с убитого иноземца накидку и, немного отерев снегом кровь и грязь, отдал Иеремии. Понравилось огольцу новое одеяние, хотя рукава волочились по земле, как у скомороха. Настю Максим облачил в немцев камзол, да намотал на нее пуховый платок, чтобы новая одежда не сидела мешком. Девочка вытащила из кармана камзола малые часы, но ничего в них не смогла понять и швырнула в грязь, отчего получила заслуженную затрещину от Максима.
А за отогнувшимся воротом рубахи у мертвого немца оказался след ожога. Должно быть, иноземец клеймо с себя сводил, сделанное палачом. На висках же виднелись отпечатки вечные от тисков, на шее крепкие следы колодок, которых ливонцы называют «Хальсгайге». Впрочем, вызвало это меньшее любопытство, чем фляга с южным вином, полным нездешних ароматов. Из фляги Максим пригубил изрядно, прежде чем выбросить, а холщовый мешочек с имбирными сухариками отдал детям. Мальчик сразу, по-хомячьи хозяйственно, набил сухариков за обе щеки и стал ждать, пока натечет слюна. Девочки принялись грызть свои кусочки по-беличьи, торопливо.
Не дав сиротам спокойно подкрепиться, Максим потащил их по распутице промеж дворов.
Путь оказался недолог. В конце проулка поджидали их двое длинноусых жолнеров в ляшских жупанах и шароварах да кудрявый солдат из фрягов. Максим обернулся – с того конца проулка внушительно въезжал конный воин на высоком статном жеребце.
– Finita, amico,[11] – фряг улыбнулся приветливо, будто разглядел в Максиме старого знакомца. – Che io faccio in questo paese del freddo eterno? Io faccio denari, nessuno piin, Nel mezzo del cammin di nostra vita mi ritrovai per una selva oscura, che la diritta via era smarrita.[12]
– Дядя, – потеребила Даша Максима за рукав, – я их знаю. Они живьем едят, как звери. Мамку мою ели и сосали, хоть она и кричала, и молила, и плакала жестоко.
– Будет тебе придумывать, гадам этим жрать, что ли, больше нечего? Смотри, как все повыели.
– Правда, правда, – поддержал девочку мальчик, – жрут живьем. Но не как звери, хуже. Это у них наука такая, они желают выведать доподлинно, что у человека внутре. Братца моего зело мудрено распотрошили. Все кишочки из живота его до единой вытянули.
– Вот что, вы к огороже подайтесь, там у забора встаньте. – Максим распихал детей по сторонам и понял, что совсем не знает, как ему быть.
Конь под всадником шел медленно, трое пеших тоже не торопились, будто притомившись от злодейств. Максим не боялся смерти, но представлял ее приход совсем инако – под иконами, под звон колоколов. А, знать ведь, пришельцы, порешив его, детей истерзают…
Максим втянул паленый воздух и побежал на пеших иноземцев, вздымая над головой палаш. От троицы отделился лишь один поляк, в его руке сверкнул металл, и через мгновение оружие было выбито искусным приемом из руки Максима.
– Il colpo eccellente,[13] – похвалил фряг свого товарища. Лях не стал немедленно повторять удар и дал Максиму отпрянуть назад.
Левая ладонь, держащая посох, вспотела, несмотря на пронизывающий ветер. Вдруг Максиму показалось, что деревяное навершие движется. Или не кажется это?
Потянул Максим навершие посоха и увидел рукоять! Следом выпрямились подпружиненные дужки гарды, а там золотом блеснула черная дамасская сталь. Савватий, кем же ты был во дни молодости своей, коли в посохе хоронил меч-кладенец? Похоже, был сведущ ты не только в битве духовной.
Вновь приблизился Максим к троим чужеземцам, пригибая голову, словно в знак почтения.
– U kolana, psia krew,[14] – велел поляк с вислыми как сусло усами.