– Не удивляюсь! Армия ваша, будучи на фронтах передовых, не могла, слава Господу, быть затронута сей заразою; зараза же опасна и жестока, тем паче что истекает не из побуждений гнусных, но из превратно понятого разумения о пользе Отечества… Сухинова помните ли?
– Всенепременно.
– Идея Ивана Иваныча об обращении к черни, пользу принеся, как ведомо вам, генерал, худшей бедой обернулась; ныне же некие юные обер-офицеры вознамерились ея вновь оживить и власть всю мужицкому сословию передать, как некогда вечу либо кругу казацкому; такоже и армию регулярную ратью все-мужицкой заменить…
Единым духом высказал тираду и – замолк многозначительно, глядя, как супит негустые брови Волконский. Кивнул.
– Именно так, милый мой, бесценный Сергей Григорьич, именно так, не иначе: нашу власть, власть народную, мечтают дерзостно на власть мужичью заменить, что есть путь ко всякой власти ниспровержению; судьба сухиновская ничему сих юнцов неоперившихся не научила, ибо мыслить по младости лет не приучены. Такоже и французские уроки впрок не пошли…
И еще добавил взволнованно:
– Не Европа мы, Сергей Григорьич, не Франция, не Британия тем боле; парламентам не обучены! Единым скачком все преодолеть? – к горькой беде сия попытка ведет. Лишь в армии, в строгой мудрости власти ея залог будущих обустроений. Верно ли?
Волконский кивнул. Так и есть; не раз сие обсуждалось. Темен мужик, страшен бунт черни. Лишь армия! она одна! – и чрез нее просвещенье толпы; поголовное призванье, сокращенье срока рекрутского – и обучение по системе ланкастерской, чтоб каждый грамотный высветлил разум неграмотному. И лишь лет через двадцать, ежели не более…
– Сии же поручики да прапорщики, себя «младороссами» поименовавшие, ныне страшны! Пропагандою своею допрежь всего; солдаты старые к тем бредням не склонны, однако ж сколь их в битвах пало! – а новые рекруты о казацких свободах не забыли, слушать готовы, да и слушают, и на ус мотают… далеко ли до бунта? И что делать с ними прикажете?
– Из армии гнать безжалостно! – твердо ответил Волконский.
– Ан нет! – почти что вскрикнул священник. – Главарей известных прогнав, сразу не искоренить: неведомо, сколь глубоки корни ею пущены! И сверх сего: каков предлог изгнанья? Не зачитывать же пред строем вчерашних поселян обвиненья в стремлении вольности казачьи восстановить!
– Тогда…
– Прошу, продолжайте! продолжайте! Бесценны для Верховного мнения ваши на сей предмет!
– Измыслить иную вину; ее и войскам объявить, дабы усомнились в честности помыслов сих юнцов…
С ясно ощущаемым трудом далось Волконскому сказанное; впервые в жизни понял: ложь хоть и скверна, а без нее порою не обойтись. И то: мальчишки! сопляки! мужичий бунт возжечь желают, о следствиях не мысля. Как такое назвать? Искоренить без жалости! – иначе нельзя. Иначе – пугачевщина, с кровью, с грязью; разгул скопищ, армии развал… и гибель России.
– Но, Сергей Григорьич! – священнический перст поднялся и замер. – Вине той надлежит быть страшною, дабы от самих имен бунтарских отшатнуть всякое нижних чинов сочувствие…
Сбился; не сумел все же высказать последнего, страшного слова. Но хоть и занялось вполне утро за дырчатыми жалюзи, а словно потускнело в нумере. Избегая взглянуть друг на друга, уставились на образа. И – пугливо отвели взгляд, ощутив на темных ликах омерзение. Беззвучно согласились в подлом. Оба, как въявь, одновременно – представили: плац, и солдатская шеренга, ружья вскинувшая, и неровный, смятенный ряд обреченных; юные изумленные лица, не ужасом гибели искаженные, но безмерным удивленьем от гнусной лжи, приведшей на порог смерти.
И хоть постарались оба отогнать виденье, оно не развеивалось: медленное, растянутое паденье тел, уж неживых, наземь, алые клочья на комковатых мундирах, хрипы мучительные… и оба же, содрогнувшись, вместе, отнюдь не согласуя, мысленно ответили себе: да!
И, сумев признать необходимое, бестрепетно посмотрели один другому в глаза, уже не ежась под взглядами святых.
– Имена же сих