— Ди-има?! — с искренним удивлением воскликнула она. — Здравствуй!
— Здравствуй, Люба!
Я услышал, как засмеялись девчата и побежали дальше, но Люба и не оглянулась на них.
В таких встречах есть, по-моему, нечто общее для всех, то, что передать словами очень трудно. Помню, мы стояли, как бы ощупывая взглядом друг друга и как будто не веря в эту встречу, не зная, с чего и как начинать разговор. Я видел: она ждала от меня первых слов, а я растерянно ждал того же от нее.
— Вот как мы… — с коротким смешком начала она, не замечая, что ее пальцы нервно обрывают мелкие клочки газеты.
— Да, неожиданность… — проговорил я, мучаясь тем, что это не то и совсем не так надо говорить, но я продолжал рассеянно повторять сухие, черствые, вовсе ничего не значащие слова. — Да… вот… однако…
— Ничего неожиданного, — бойко заговорила Люба, уже оправясь от растерянности. — Прямо напротив, за парком, Дом творчества… Ты же знаешь? Вот мы и ходим всей капеллой через парк, напрямую: так ближе к нашему временному общежитию. Нас тут много. Отовсюду. Клубные работники, библиотекари… Собрали на областной семинар, на десять дней. Сегодня первый день…
И только сейчас исчезла моя скованность. Я заметил, что мы на «ты» с Любой. А она как будто ничего и не хотела замечать. На этот раз она была в коричневых туфлях на белой каучуковой подошве и в затейливо-ажурных чулках шоколадного цвета. Только платок на ней, пушистенький и светло-желтенький, напоминал пух цыплят-крохотуль. Теперь уж и у меня развязался язык, и мы, перебивая один другого, говорили беспорядочно и так много, будто боялись, что кто-то из нас сейчас уйдет и все останется невысказанным. За несколько минут, пока мы, медленно ступая рядом, шли, не думая, куда и зачем идем, — все уже было выговорено друг другу. Мы уже знали, кто как провел лето, где был, и как дела с работой, быстро ли она в тот раз добралась до Выселок, и что я думал тогда и почему не приехал…
Так мы и прогуливались по парку, пока не уткнулись в чугунную ограду. Редкая прозрачная листва, пронизанная светом матовых фонарей и светильников, почти не давала тени, и здесь так же, как и в любом уголке парка, было просторно, чисто, желто и по-осеннему бодряще-холодновато. К винно-яблочному запаху листвы, выдубленной октябрьскими ветрами, примешивался полувыдохшийся запах духов, исходящий от Любиных волос и казавшийся мне каким-то необыкновенным, неземным…
— Хорошо здесь, правда? — спросил я.
— Спору нет — хорошо. Но мне кажется, что у нас в деревне все-таки лучше. Какая там красота сейчас! — восхищенно сказала она. — Настоящая левитановская золотая осень!
— Понимаю, — насмешливо откликнулся я, — понимаю: хатки, лесочки, пустырь, одиночество… Сельская экзотика!
Я никогда бы так не трепанулся, если бы знал, что могу обидеть ее этим. Да и за что тут обижаться? А она отвела взгляд в сторону и, держа папку с журналами перед собой обеими руками, носком туфли начала ворошить листвяную подстилку. Я почувствовал, что она словно бы отдаляется от меня и мы уже будто бы чужие, непонятные, далекие и разные люди. Я изо всей мочи старался ухватиться за что-нибудь спасительное, чтобы вернуть ее опять к себе, но мои потуги выливались лишь в беспомощное морщенье лба.
— Любаша, — заговорил я виновато, — ты не обижайся, я не хот… я не…
— Ах, ладно. К чему? — сказала она, все еще глядя куда-то мимо меня.
Да, теперь уже было поздно вернуть сказанное мною, и я решил хоть как-нибудь загладить свой просчет.
— Знаешь, давай сходим в кино? Тут совсем близко… А, Люба? Согласна?
Она перестала ворошить листья, взглянула на меня, потом перевела взгляд на объемистую папку.
— Куда же мне с этим гроссбухом? И готовиться надо…
И вдруг я, взяв ее за локти, так настойчиво стал упрашивать пойти со мною в кино, словно от ее решения — поддаться или не поддаться моим уговорам — зависела моя дальнейшая судьба, что Люба понемногу начала уступать этим просьбам и мольбам и в конце концов согласилась. Я забрал у нее папку, расстегнул пальто, засунул «гроссбух» по школьной привычке под ремень брюк и опять застегнулся. Шлепнув ладонью по своему животу, я обрадованно сказал: