А вот говорили, что Достоевский – не интеллигент, и Владимир Соловьев – не интеллигент, и я – тоже не интеллигент. Мои воззрения не интеллигентские. Интеллигенция – это что? Это такое буржуазно-либеральное свободомыслие, да? Я терпеть этого не могу.
Мои воззрения? Лосевские… У меня свое… Я всех люблю, от всех все беру и всех критикую.
Достоевский – не интеллигент и не классический русский писатель, а Толстой – интеллигент и классический русский писатель. Поэтому Толстой, конечно, мне чужд. Что же мне эти рисовые котлетки, что ли, кушать, которые рекомендует Лев Толстой? Мистика рисовых котлеток, что ли?
Флоренского я глубоко ценю. Как филолог-классик я прежде всего ценю его работы в области античной философии. У него очень интересные есть статьи, между прочим, и о Платоне, и об античном идеализме. В книге «Очерки античного символизма и мифологии» 30-го года я говорю, что среди понимания платонизма я нахожу четыре или пять основных пониманий, и одно из них – понимание Флоренского. Считаю, что это оригинальное, новое. Кроме того, он был искусствовед, и очень интересный. Сейчас его внуки издают кое-что из его архива. Далее, Флоренский – математик, закончил математический факультет. По математике у него есть одна замечательная статья о символистском учении Канта о множествах. Написать он успел, но развить мысль не успел. Так что Флоренский – во многом неосуществленные замыслы. В своей книге 1914 года «Столп и утверждение истины» он действительно сделал много открытий, но развить их ему тоже не удалось. В 20-х годах он был инженером и даже целый том выпустил «Диэлектрики и их техническое применение». Его ценили как инженера.
Флоренский, с моей теперешней точки зрения, все-таки слишком христианизирует платонизм. Вернее же он просто имеет в виду христианский платонизм. Для античности это понимание слишком духовно. Флоренский учит о лике. Этот лик полон внутренних интимнейших энергий. Лик предполагает личность, духовную индивидуальность, внутреннюю свободу духа, хотя бы и связанного духа, хотя бы и страдающего (ибо разве можно вообще отнять у человека свободу?). Когда говорят, что греки слишком антропоморфизировали своих богов, что греческие боги слишком похожи на людей, то я всегда вспоминаю по этому поводу слова Гегеля: греческие боги слишком мало похожи на людей. Да, они действительно слишком отвлеченны, слишком безличны, слишком бездушны. Бесконечно более человечно распятие, крестная мука, воскресение духа и тела, страдание за чужие грехи. А греческие боги у Флоренского слишком реальны, слишком интимны, слишком личны, слишком полны выражающими и убедительными энергиями живой души, живого духа. Кратко свое расхождение с Флоренским в понимании античного платонизма я формулировал бы так. У Флоренского – иконографическое понимание Платоновской Идеи, у меня же – скульптурное понимание. Его идея слишком духовно-выразительна для античности. Моя Платоновская Идея – холоднее, безличнее и безразличнее; в ней больше красоты, чем интимности, больше окаменелости, чем объективности, больше голого тела, чем лица и лика, больше холодного любования, чем умиления, больше риторики и искусства, чем молитвы. В связи с этим и магизм становится у меня более телесным и тяжелым, менее насыщенным и напряженным и даже совсем отходит на второй план.
Как филолог, прошедший через Ницше, Роде и Шпенглера, и как философ, всегда ценивший, главным образом, выразительные лики бытия, я никогда не мог органически переваривать того нивелирующего и слепого эмпиризма, который вколачивался в меня с университетских лет. Изучая любой факт из античной культуры, я не успокаивался до тех пор, пока не находил в нем такого свойства, которое бы резко отличало его от всего неантичного. Как раз в годы 1924 – 1927 я добился ясности и в этом вопросе, и это не могло не повлиять на все мои последующие работы из области античного платонизма.
Логику Гегеля и его Историю Философии я всегда знал, перечитывал и любил, а схемами, взятыми отсюда, часто пользовался в самых разнообразных своих курсах и трудах. Но трехтомные гегелевские «Лекции по эстетике» и шеллинговскую «Философию искусства» я впервые тщательно проштудировал не раньше 1924 года. И должен прямо сказать, эти сочинения произвели на меня огромное впечатление. Из них-то я и почерпнул то удивительное понимание античности, которое гениально вскрывает и ее полную специфичность, и несводимость ни на какой другой культурный тип и ставит ее в совершенно ясную диалектическую взаимозависимость с другими основными культурно-историческими эпохами. Конечно, Шпенглер, наряду с Винкельманом, Шиллером и Ницше, весьма помог мне углубить мой гегеле-шеллинговский взгляд и сделать его более выразительным и просто даже более детальным. В особенности он дал мне хороший корректив к моей давнишней ницшеанской оценке некоторых фактов античной культуры (только как раз не Сократа и Платона). Но при всем том только люди, злостно настроенные ко мне, могут обвинять меня в шпенглерианстве. Шпенглер учит, что в основе античности лежит интуиция бездушного тела, я же – что интуиция живого тела. Шпенглер доказывает, что античность не знала «бесконечности», я же думаю, что античность основана на «актуальной бесконечности». Шпенглер проморгал христианство, растворивши его в арабской и новоевропейской культуре; я же думаю, что христианство – совершенно самостоятельный культурный тип. Шпенглер не знает никаких «средних веков», я же считаю это вполне определенной культурно-исторической категорией. Шпенглер совсем презрительно относится к Шеллингу и Гегелю; я же считаю их вершиной всемирно-человеческой философии. Шпенглер – релятивист, я же абсолютист.
«Стиль» и «мировоззрение» должны быть объединены во что бы то ни стало; они обязательно должны отражать друг друга. К этому присоединяется повелительный зов современности (меньше всего русской) о применении социологического метода к области философии. Для меня, как последовательного диалектика, социальное бытие конкретнее не только логической, но и выразительной, символической и мифологической стихии. Социальное бытие заново воплощает логику, символику и мифологию и меняет их отвлеченные контуры до полной неузнаваемости.
Мое отношение к формализму раньше было абсолютно отрицательное. Потому что я базировался на содержании, а не на форме, на идеях, на стороне общественно-исторической, а они это все презирали. А вот теперь, с течением времени, когда прошло пятьдесят – шестьдесят лет, я думаю, что они все-таки полезную работу делали. В каком смысле? Они обновили старую академическую науку. Тут все-таки новый метод, новый подход. Дается статистика, вскрывающая разные значения. Тут много нового и интересного.
Фрейдизм был сильно распространен в 20-х годах и в России. Много было книг, Фрейда переводили, много издавали. Что касается меня, то я очень увлекался Фрейдом. Я думаю, что фрейдизм – это большое явление, очень важное явление в истории философии и в истории науки. Я думаю, что тут впервые вскрыта действительно колоссальная роль подсознательной сферы. Мы слишком были рассудочны, слишком преувеличивали действие разума и не знали подспудных, затаенных влечений, желаний, интимных, неосознанных побуждений. Вот в этом отношении фрейдизм сыграл огромную роль. Но что мне окончательно не нравилось и претило – это то, что все подсознательное Фрейд сводил на сексуальную сферу. Вот это было отвратительно. Все подсознательное обязательно сексуальное. Почему? Когда читаешь, например, «Толкование сновидений», наряду с преувеличениями и глупостями есть очень много ценных наблюдений. Вот, скажем, человек к чему-нибудь стремится и во сне ему снится, что он этого достиг, что он уже получил то, что надо. Ну, так это же естественно! С точки зрения сознания это невозможно, неуместно, немыслимо, сознание мешает, а подсознательное требует. И вот подсознательное рисует достижение успеха в той области, в которой его фактически нет. После Фрейда, конечно, представление о значении сексуального фактора утвердилось в науке навсегда. Но исключительное положение, так, чтобы ничего другого не допускалось, – это невозможно, это дикость.
Фрейдизм в античности тоже везде видел один только пол. Ну, там сексуального очень много. Ведь все боги, все люди происходят от Земли. Земля – это такой откровенный пол! Земля порождает и себя, и Небо, в порядке сексуального напряжения. Потом вступает с Ураном в брак. От этого появляются другие боги, Кронос, Зевс и так далее. Причем говорится, что за всем дальнейшим процессом порождения богов наблюдает Земля, продолжает наблюдать за всем. Для меня мифология – это прежде всего скульптура, прекрасные, законченные героические образы, за которыми кроется, однако, их страшное, хаотическое, дисгармоническое, хтоническое прошлое, часто откровенно сексуальное. Но исключительная сексуальность – это же глупость!
Византией и средними веками я занимался только в одном направлении: я изучал все время историю неоплатонизма. Так как неоплатонизм – это огромное течение, очень глубокое и интересное, меня интересовало: а что дальше? Неужели такая глубокая философия перестала существовать вместе с античностью? Оказалось, что она очень разнообразно развивалась и в Византии, и в Возрождении, поэтому я изучил ряд авторов из средних веков и так дошел до Николая Кузанского, философа XV века, возрожденца, который оказался чистейшим неоплатоником. И я настолько увлекся Кузанским, что перевел из него несколько трактатов и напечатал в 1937 году. Эти переводы сейчас возобновлены, повторены. Правда, мои комментарии к прежнему изданию все выкинули, как это полагалось в те времена, я их больше не предлагал.
Пушкин и Лермонтов, они мне нравятся так, как они и всем нравятся. Это классика. Это русская классика. Я не могу этого не знать, не любить. Конечно, я ее ценю и высоко ставлю. Но менее всего я классик. Я не классик.
Гоголь – его, конечно, причисляют к классикам, но у него слишком острый и большой критицизм. Правда, он в «Мертвых душах» говорит, что Россия, как тройка, мчится, все государства сторонятся и боятся помешать, но это все равно едва ли классика. Потом: мертвые души – уже само название «Мертвые души» – это что-то не классическое. Хороший интеллигент никакой души не признает: ни мертвой, ни живой. Он признает Павлова и Бехтерева, а тут видите ли, Собакевич – как мертвая душа?! Простите, это не реализм – это символизм. Коробочка или Манилов как мертвая душа. Кстати сказать, о мертвой душе ни одного слова нет, но образ сам такой, что ты видишь: это мертвая душа. Так это самый настоящий символизм… В русской классике, конечно, многие были течения, уклоны, направления, вот Тютчев – в какой мере он классик, я не знаю…
И далее:
Я думаю, это не классика. Это не Тургенев и не Пушкин. Это уже проникновение в XX век, это пророчество уже XX века…
Декадентство есть самодовлеющее чувственное ощущение, когда оно становится изысканным и изощренным ввиду равнодушия к тем объективным ценностям, воспроизведением которых оно является… Были декаденты, которые признавали также и значимость объективных ценностей, хотя и относились равнодушно к их жизненному воплощению. Например, В.В. Розанов, который глубочайшим образом понимал науку, искусство, философию, религию и общественно-политическую жизнь. Но, понимая все это до большой глубины, он стремился только к оригинальному, весьма изысканному и весьма изощренному изображению только своих чувственных ощущений при полном равнодушии к субстанциально-жизненному воплощению всех этих величайших и прекрасно им ощущаемых объективных ценностей.
Если бы я не был так стар и не было бы у меня столько обязанностей по античности, то Розанов – это один из тех писателей, которыми я действительно мог бы заняться, навалять книжонку, чтобы обрисовать его не в том тривиальном виде, как это нередко делается, а по-иному.
Розанов – человек, который все понимает и ни во что не верит. Мне рассказывал П.А. Флоренский: однажды был крестный ход, в память преподобного Сергия или какой-то другой праздник, – был ход вокруг лавры. И в этом крестном ходе участвовал Розанов. Тоже шел без шапки, все как положено… Тут духовенство, пение, и он идет. С ним рядом и шел отец Павел, и он-то потом мне сам рассказывал: