Ко многому человек может привыкнуть. То, что еще недавно казалось невозможным, стало теперь реальностью: чужие солдаты на улицах городка, рокочущая военная техника, наклеенные повсюду приказы со страшным словом «расстрел». Особых событий не происходило, и жизнь стала уже приобретать оттенок обыденности. Но однажды во дворе в сумерках Лизу кто-то тихонько окликнул — и с этого мгновения началось все то жуткое, что потом долго точило, грызло совесть, невольно вырвалось в разговоре с Валей Воробьевой…
…Она обернулась и увидела в сумеречной тени угла дома человека. Выцветшая гимнастерка, заправленная почему-то в брюки, сапоги. Ту же поняла: красноармеец. Он поманил к себе. Она подошла, как завороженная.
— Слушай, сестренка, выручай. Харчами помоги. Раненые мы, подлечились тут, а теперь в лес нам уходить надо. Там попросить не у кого будет.
— Сейчас, — она опомнилась и схватила протянутый вещмешок.
Через несколько минут Лиза торопливо вынесла его, набитый картошкой, и еще две буханки хлеба и брусок сала, завернутые в полотенце. Незнакомец взял, сказал: «Спасибо, выручила». И тут же исчез.
Лиза повернулась и… встретилась глазами с соседкой, которая, стоя на крыльце своего дома, внимательно и как будто насмешливо на нее смотрела. Лизу пронял озноб. «Господи, она видела. Что же теперь будет?»
Соседка, известная всему городку спекулянтка и злая склочница, донесла. Лизу вызвали в жандармерию. Сначала ласково предложили сказать, где теперь скрываются бежавшие военнопленные, а после того, как она в третий раз повторила: «Не знаю», офицер размахнулся и ударил ее в лицо.
Потом ее долго били, поминутно спрашивая: «Скажешь?» Когда боль и унижение стали нестерпимыми, она, плача навзрыд, выкрикнула с мукой в голосе: «Но я же правда не знаю».
И тут удары прекратились. «Хорошо, — сказал ей офицер. — Мы тебе верим. Но ты совершила преступление против армии фюрера и должна быть расстреляна. Однако мне не хочется убивать такую юную и симпатичную девушку. Ты пойдешь в лес, найдешь этих беглецов и укажешь нам. В заложниках остаются твоя мать и сестра. Не вернешься — расстреляем их. А выполнишь задание, простим тебя».
…Боль, страх, еще больше возросшие от сознания того, что в опасности мать и сестренка, гнали ее все дальше в лес. И вот злая удача: наткнулась на землянку с шестью партизанами. Она им сказала, что отправилась в деревню обменять вещи на продукты да заплуталась. Ей указали дорогу.
А на следующий день она вернулась сюда по этой дороге в кузове машины с фашистскими солдатами…
Смалодушничав раз, она уже не имела сил даже возразить, когда тот же самый офицер послал ее через линию фронта для сбора разведданных о советских войсках. «В заложниках остаются мать и сестра. Не вернешься — расстреляем», — не забыл напомнить офицер.
Несколько раз переползала она по льду реки, накрывшись белой простыней, через линию фронта и приносила офицеру интересующие его сведения.
А когда советские войска пошли в наступление, гитлеровец сказал: «Это временно, мы вернемся и найдем тебя».
Фашисты в городок не вернулись, но Лизу не забыли.
Метельниковых после оккупации направили на строительство в Оренбург. Елизавета жила в общежитии, мать с младшей сестренкой — на квартире в одной семье в частном доме. И можно бы, казалось ей, все забыть навсегда, жить, как будто ничего и не было. Но часто вставал перед глазами зимний день в лесу, землянка и лица тех шестерых партизан. И тогда хотелось выть, она ненавидела себя, того солдата, который попросил у нее продукты, — всех. Верно говорится: совесть без зубов, а загрызет.
В каком-то непонятном и злом исступлении она выговорилась Воробьевой. «Вот дура, дура», — ругала после этого сама себя. В ушах стоял странно приглушенный голос Воробьевой: «Как ты могла?» Страшно стало после этого Лизе. По всем суставам, подсуставам, жилкам и поджилкам мороз пробежал. Как тогда на льду под простыней случалось.
Но прошло несколько дней, ничего не произошло, и она стала успокаиваться. Несколько раз разговаривала с этим рыжим — Кадкиным, который явно оказывал ей особое внимание. И, Лиза чувствовала это, догадывался, что у нее на душе, но не осуждал, а, наоборот, как будто понимал. Однажды сказал ей в разговоре: «Эх, Лизавета, зажили бы мы, я чаю, неплохо, коли бы не тянули с этой войной, не гнали бы народ на смерть бесполезную. Разве ж одолеешь его… Видели мы…»
Его намеки, недомолвки, казалось ей, свидетельствуют о том, что знает он что-то о ней и еще вдобавок что-то ей неведомое. Это успокаивало и вселяло какую-то смутную надежду. А на что, сама понять не могла. Скорее всего, на оправдание того, что она совершила, на подтверждение: не было смысла сопротивляться, бороться с неодолимым.
В несколько последующих дней Гавриленко время от времени находил полчаса, чтобы побывать в деревообделочной мастерской или в общежитии. Он наблюдал за Метельниковой, будто хотел по лицу угадать движения ее души, а по ним, насколько это возможно, характер.